Литмир - Электронная Библиотека

Едет Иван мимо поселка Депо, по озеру Сугомак, через Ломову пашню по наезженной дороге. За Ломовой пашней свернул Иван с накатанной дороги в тайгу. Кто-то недавно проложил санный путь, хотя и не торный, а все же не целиной ехать. Тоже какого-то бедолагу нужда за сухарником погнала. Иван сидел закутавшись в тулуп, зорко поглядывал по сторонам. Сколько всяких следов! Зайцы прямо тропы наторили. Вон там лиса протрусила, заметая хвостом свои следы. На взгорье глухарь на крыло поднялся, тяжело так, только шорох по лесу пошел. Развелось птицы и зверья — не сочтешь. Не до них людям, друг друга убивают. Пушек навыдумывали, пулемет-скорострел смастачили — сотни пуль за один присест выпускает. Аэропланов понастроили. До самой низости докатились — газами травить начали. Была бы Иванова воля, он бы этих выдумщиков, которые пушки да газы придумали, свез бы на необитаемый остров и пусть бы они там свое уменье на самих себе испытывали.

Лес становится гуще и матерей. Совсем сумеречно, вроде бы уже вечер пал на землю. Вверху ветер колобродит. Сосны стонут, однотонно так, тоскливо. Стоп, дальше ехать не стоит. Близехонько Иван три сухостойных сосны приметил. Хватит на воз за глаза. Привязал Пеганку вожжами к дереву, бросил ей клок сена, чтоб не скучно было ждать, скинул тулуп и с топором направился к облюбованной сосне. По пояс в снег провалился. Отоптал вокруг сосны снег, снял рукавицы, жарко поплевал на ладошки и взмахнул топором. Иван только покряхтывал — вах, вах, вах. Когда дерево, надсадно скрипнув, повалилось на землю, с хрустом ломая сухие ветви о другие деревья, лес наполнился тревожным треском. Сосна ухнула в снег и взметнула белую пыль. Пыль медленно осела, и все стихло. Иван прислушался. Где-то поблизости долбил дятел. Сериков поплевал на ладони и принялся разделывать лесину на чурбаки в длину саней. Меж лопаток потек ручеек. И по вискам катится пот. А тело гудит неизбывной силой. Даже раны о себе не напоминают. Иван скинул шинель. Остался в гимнастерке. В два счета разделал три сосны, перетаскал чурбаки к саням и сложил воз. Сверху набросал еще сухих сучков — на разжишку. Знатный получился воз. Иван сноровито опутал его веревками, чтоб по пути не рассыпался, а для верности стянул еще палки, с закрутом. Огляделся, а день-то покатился под уклон. Иван основательно закусил — умял полкаравая хлеба, выпил бутылку молока да съел с десяток вареных в мундире картошек. Правда, холодных, но сошло за милую душу после такой разминки. И тут почувствовал, что продрог. Поверх шинели накинул тулуп и тронул вожжи:

— Ну, милай, трогай! застоялся, небось!

Не спеша выползли на большую дорогу, у Ломовой пашни. Миновали Голую сопку, до Депо оставались самые пустяки. По озеру сизая поземка катилась, наметая на дорогу снежную крупку. Зябко. И вдруг потеплело на душе — Глашу вспомнил. Весь день не вспоминал, а тут вспомнил. Все глаза, наверно, проглядела, не раз за ворота выходила — не возвращается ли из леса ее дровосек?

Про войну думать неохота. Напрочь гнал мысли о ней. Гнать-то гнал. Но разве забудешь бешеные атаки, огненные артиллерийские смерчи, яростные рукопашные схватки, унылое сидение в окопах, особливо в затяжное осеннее ненастье, когда неделями нет на тебе единой сухой нитки? Хотел бы вычеркнуть все эти кошмары. Да вот как? И мучается Иван по ночам бессонницей, и всякие мысли словно назло лезут в голову. Истину говорили старые люди — от самого себя никуда не спрячешься, от прошлого не убежишь. Оно с тобой до гробовой доски.

Пасмурный день угасал. Пеганка медленно тянул воз. Между деревьями замаячили огоньки Депо. Иван вышагивал за возом. Тулуп снял. От него недалеко и до дома. Задумался Иван и удивился, когда кто-то взял Пеганку под уздцы и властно сказал:

— Тпру!

Иван поспешил вперед и нос к носу столкнулся с бородатым человеком в шинели и солдатской папахе. В правой руке он сжимал револьвер.

— Куда прешь? — рявкнул он на Серикова, однако сам, на всякий случай, отступил назад. Иван усмехнулся — пакостлив, а труслив.

— Нахал ты, братец, не знаю, как тебя ругают. Это я тебя должен спросить — куда прешь?

— Выпрягай!

— Зачем?

— Сказано — делай!

— Э, нет, коль тебе приспичило, сам и выпрягай!

— Да я из тебя, гужееда, решето сроблю!

— Опоздал. Уже германец постарался. И револьвером мне тут не маши. Не маши, говорю тебе!

— Ты и вправду, видать, фронтовик. Чей будешь-то?

— Сечкин, вылез из-за печки.

— Не скаль зубы, а то выбью! Помолись лучше перед смертью.

— Ты лучше сам помолись, тебе нужнее молитва-то. В ад попадешь, на медленном огне тебя черти там сожгут. Тем более за меня — безвинного. Я ведь гол, как сокол. И лошадь вот чужая.

— Чья же?

— Коли ты кыштымский, то должен знать Батятина.

— Батыза?

— Кыштымский, оказывается. Нижнезаводской, что-ли?

— Не твоего ума дело. А ты не Ванька Сериков, случаем?

— Угадал.

— Двигай с богом, пока я добрый. Много будешь знать — скоро состаришься.

Всю остальную дорогу Иван дивился странному происшествию.

Сложил дрова поленницей во дворе, отвел Пеганку Батятину, а тот варнак из головы не идет. Кыштымский, нижнезаводский. Верхнезаводского бы признал — свои ребята. Глаше говорить не хотел. А она заметила — что-то гнетет Ивана. Но не спрашивала, только нет-нет да бросит взгляд: мол, скажи, что у тебя там стряслось. Не удержался, рассказал. Она руки к груди прижала, глаза ее расширились. Шепотом спросила:

— Чой-то ему надо было?

— Пеганку, говорит, выпрягай.

— Свое-то ружье почему не брал?

— Кто же знал?

Она положила ему на грудь голову и всхлипнула:

— Боюсь я, Вань.

— Чего же? Хуже войны ничего не бывает. А я, слава богу, дома.

Глаша подняла на него влажные грустные глаза и сказала:

— Мне так хорошо с тобой, так хорошо, что даже страшно, а вдруг какой-нибудь ирод все это нарушит, а, Вань?

— Не городи глупость. Знал бы, не стал бы рассказывать.

— Да я, Вань, по-бабьи, не сердись. Не сердишься?

— Ну тебя! — Иван привлек ее к себе и поцеловал в теплые, немного солоноватые губы.

Говорят, что у мужа на уме, то у жены на языке. И Глаша была такая же, как все. Ее так и подмывало сбегать к соседке. Будто невзначай очутилась у Мыларщиковых — ситечко попросила молоко процеживать. Свое-то, вишь, прохудилось, а Ваня еще не успел залатать. Да между прочим и сказала:

— На мово-то вчерась какой-то ирод у Депа с наганом налетел: выпрягай, грит, Пеганку. Ужас один!

Посудили-порядили, а вечером к Сериковым заявился Михаил Мыларщиков. Заперлись они с Иваном в горнице.

— Сказывай, что у тебя там случилось, — потребовал Михаил Иванович.

Иван только головой качнул. Ах ты, Гланя-Глаша, еще и героем, поди, меня выставила. Но рассказал все обстоятельно.

Михаил Иванович сосредоточенно курил, не прерывал, изредка кидал на соседа короткие, но пронзительные взгляды.

«Не верит, что ли? — злился Иван. — А по мне хошь верь, хошь не верь… Не мне надо, а тебе, раз пришел».

— Каков из себя?

— Обыкновенный. В шинели, бородатый. Только на левую ногу шибко припадает.

Время выбора

Швейкин согласился выступать в литейке и покаялся. Тяжелый дух в литейке. Борис Евгеньевич остановился в двери — и дальше не мог пойти. Прижало удушье. Бывал здесь до ссылки, да ведь молод тогда был и здоровья отменного. А сейчас?

— Жив, мил человек? — вынырнул откуда-то сбоку Савельич — в кепчонке с козырьком, натянутой почти на глаза, в брезентовом залощенном дочерна фартуке.

— Пока жив, — через силу улыбнулся Швейкин. — Привыкать буду.

— Пошто привыкать-то? — вскинул глаза Савельич. — Уж не робить ли к нам собрался? Обожди меня, оглядись пока, я публику соберу.

Савельич исчез. Рабочие стирались возле широких ворот — через них катали в литейку вагонетки. Ворота чуть приоткрыли — дали доступ дневному свету и свежему воздуху. Приволокли откуда-то ящик, похожий на ларь, в котором держат муку. Савельич вскарабкался на него первым и проворно так, а потом протянул руку Швейкину. Но Борис Евгеньевич влез без посторонней помощи. В пролете сгрудилось человек сто, а то и поболе. Чумазые, не различишь знакомых. Пришли даже из соседних цехов. Прослышали, что выступать будет Швейкин, а его знали многие. В девятьсот первом году сделался своим человеком, когда работал учеником на газогенераторной электрической станции. В восемнадцать лет стал одним из руководителей кыштымских большевиков. А в седьмом году Швейкина и его товарищей сцапала царская охранка. Об этом даже писала газета «Уральская жизнь», которая издавалась в Екатеринбурге, этот номер газеты в Кыштыме передавали из рук в руки. Савельич газету с заметкой о судебном процессе припрятал за божницу. И лежала она там все эти годы. На днях обнаружил невзначай. Нацепил на нос очки и перечитал. Приподнесет, пожалуй, Борису Евгеньевичу — у него, поди, такой не сохранилось. Сейчас Савельич помахал рукой — тихо, угомонитесь, люди, дайте человеку слово сказать:

11
{"b":"200176","o":1}