Литмир - Электронная Библиотека

— Благодарю, я вас понял, — склонил голову Ерошкин. — Разрешите откланяться?

— Бывайте здоровы! Только учтите нашу просьбу.

Ерошкин взял шляпу, сунул под мышку тросточку и, сухо поклонившись, вышел. Борис Евгеньевич углубился в свои дела и не заметил, как появилась Ульяна и таинственно сообщила:

— К вам рабочие.

— Так зови их!

Ульяна распахнула дверь и пригласила:

— Заходите, заходите.

Порог переступили пятеро. Одного из них, самого старшего — Суслова Борис Евгеньевич помнил еще по старым временам. Окладистая борода, теперь уже с проседью, покатые плечи. Шея задубелая, седым мошком поросла, морщинистая, цвета сосновой коры. Черная косоворотка, шаровары, пимы. Типичный заводской старожил.

— Садитесь, пожалуйста. Уля, принеси еще табуретку, — смех — табуреток не хватает.

Суслов устроился возле стола, остальные — поодаль.

— Из мартеновского мы, — сказал Суслов.

— Знаю, Ермил Федорыч.

— Помнишь все же? — погладил бороду довольный Суслов. — Я шел и соображал — признаешь али нет?

— В шестом году на часовенке красный флаг ночью кто вывесил? На Первое мая?

— В точку. Я. По заданию Николая Федоровича, царство ему небесное.

— А говоришь — помню ли я. Такое разве забудешь?

— Молодые были, рисковые. А нас обчество послало. Вчерась в добровольцы записывались, митинговали. Гумагу тут одну приняли, погляди-ко.

Ермил Федорович вытащил из-за пазухи листок бумаги, свернутый вчетверо. Пальцы узловатые, в поры окалина въелась. Не разгибаются — грабли и грабли. Такими руками медведя за шиворот без опаски можно брать, а тут хрупкий листок бумаги. Борис Евгеньевич, полагая, что принесли список добровольцев, хотел бумажку спрятать. Но Суслов попросил:

— Прочти, однако. Тут про тебя.

И в самом деле про него:

«Мы, рабочие мартеновского цеха, протестуем против выступления оратора на митинге, который задал вопрос товарищам Швейкину, Баланцову и Дукату — идут ли эти товарищи в добровольную армию. Мы находим такие вопросы неуместными, так как эти товарищи, как передовые люди, должны остаться на местах и защищать революцию и власть народа. Мы думаем, что товарищ Швейкин и так достаточно выстрадал, находясь десять лет в ссылке из-за Николая Второго по предательству капиталистического шпиона. Поэтому выносим этому оратору порицание».

Борис Евгеньевич смущенно потер лоб — надо же! Целый митинг собрали. Неудобно даже. И все же согрела сердце эта неказистая бумажка. Борису Евгеньевичу все одно, где служить революции — в Кыштыме или в армии. Куда пошлет партия, туда и пойдет. А за человеческое тепло и участие — поклон низкий. Сказал:

— Это, наверно, лишнее. И вот оратору порицание — Степану Живодерову. Не со зла же, с открытой душой. Как понимал, так и сказал.

— А ты не сумлевайся, — успокоил Суслов. — Мы тебя знаем и Степку тоже. Укоротить его малость не мешает, больно языкастый. Брякнет по иному делу невпопад, а кому-то это на руку. Ну уйдете вы добровольцами, а мы с кем останемся? Пузановы да Пильщиковы молебствие по этому случаю закажут, обрадуются. Вот какая тут политика.

— Спасибо!

Пожал руку каждому, проводил до крыльца. У себя в комнате подмигнул Ульяне:

— Вот так-то, курносая!

— А я не курносая, — возразила Ульяна.

Он глянул на нее весело и неожиданно согласился:

— Пожалуй. Римский?

— Тятькин!

— Правильно!

— Я так рада за вас!

— Э, что ты понимаешь…

— Про вас? Все!

— Даже? Ну, не красней, не красней!

Швейкин закрыл за собой дверь. А Ульяна смотрела и смотрела на крашенные в голубой цвет филенки, и на лице ее светилась улыбка. И столько в ней было застенчивости, что всякий, кто увидел бы ее сейчас, догадался: батюшки! А ведь Улька влюблена в Бориса Евгеньевича! Но слава богу, никто не увидел.

…Нелегкая жизнь у Алексея Савельевича, без просветов. К земле гнет, спину сутулит. В литейке-дымокурне за многие-то годы всякой дымной хмари наглотался, теперь она чернотой отхаркивается. Человеком-то почувствовал себя только при Советах. И разор-то кругом, и нехваток, как заплат на старом кафтане, а вот чем-то свежим подуло. И спину хочется разогнуть, и прямо людям в глаза поглядеть. И что-то сделать для новой власти. Борис Швейкин твердит: вы теперь хозяева, вы тут делами вертите-крутите. Вот и крутите смелее, на контриков и их подпевал-саботажников не оглядывайтесь. Чудно попервоначалу-то казалось — хозяева! Не господа Вогулкины там, Ордынские и их заморские толстосумы-покровители, а мы сами — Ичевы, Баланцовы, все из рабочих кровей! А потом пораскинул мозгами, оно и выходит: как ни думай, а власть своя. Всю холуйскую оторопь напрочь откинуть надо и прибрать заводы к своим рукам.

Вон как они нахозяевали, царские-то прислужники. Заводы до ручки довели, многих рабочих по миру пустили. Одна домна еле-еле дышит, а вторая застыла, обвеваемая зимними метелями и весенними стылыми ветрами. В половине цехов гуляют свободно сквозняки да на застрехах чирикают воробьи. А ведь домна-то застывшая — наша. И цехи, где гуляют сквозняки — тоже наши. Все наше. Только вот как подступиться ко всему? Контору такую сварганили — биржу труда. Ходил туда Алексей Савельевич. Свой брат — мастеровой там толчется, работы ждет. А работы нет и кто ее даст? Хозяева, само собой. А хозяева мы сами, вот какая тут карусель получается.

Торопится в свою литейку Алексей Савельевич. Колдует возле жаркой вагранки или по домашности что прибирается, а в голове одна заноза: на бирже-то труда свой брат мастеровой мается. И гиблая эта литейка, и соки сосет, но представить себе не мог, как бы он без нее жил.

И навострился Алексей Савельевич к Григорию Баланцову, главному в заводском совете, вроде бы по старому-то званию — управителю. И кабинет-то занимал управительский; когда-то здесь царствовал господин Ордынский. Да разве Григорий Николаевич засидится в этих хоромах, где стол не стол, а какой-то рундук на толстых точеных ногах, где не табуретка, а мягкое кресло с кожаными подлокотниками. Сядет в такое кресло Григорий Николаевич, отгородится от мира столом-рундуком и робеет. У Швейкина в Совете как-то проще, по-крестьянски — с табуретками и обшарпанным столом. А здесь барство. Предлагал Баланцов Борису Евгеньевичу — давай поменяемся: я тебе кресла и толстоногий стол, а ты мне табуретки. Смеется:

— Богу богово, а кесарю кесарево.

Не любит свой кабинет Григорий Николаевич, по возможности стороной обходит. По заводу ходит, приглядывается, со знакомыми рабочими разговор ведет, прикидывает по-хозяйски, что так и что не так. Да как-то нескладно все получается. Бросил бы всю эту мороку и в охотку подвигал бы напильником или поударял молотком.

Возле кабинета сидит строгая седеющая женщина, она еще при Ордынском здесь стул просиживала. Она-то и собирала для Баланцова всяческие бумаги. Забежит он на минутку, уткнется в бумаги и прямо плакать хочется. Центральный деловой совет отчет требует, в Уралсовет тоже бумажки подавай. Тут еще уполномоченный (по Уральскому району) председателя особого совещания по обороне нервы дергает — сколько чугуна, сколько железа отправил туда-то и туда-то. Хмурится Григорий Николаевич — ерунда какая-то. По Временному правительству давно панихиду отслужили, а этот липовый уполномоченный живет себе и на телеграммы деньги тратит, вроде и нет для него советской власти.

Прочитал бумаги, сказал, кому что передать и кому что отписать, выскочил на заводской двор и нос к носу столкнулся с Ичевым.

— На ловца и зверь бежит, — сказал Алексей Савельевич и кепочку приподнял: — Мое почтеньице!

— Я какой тебе зверь? — разозлился Григорий Николаевич, у него все еще перед глазами мельтешили проклятые бумаги.

— Не куян, знамо дело, а покрупнее — на Потапыча, пожалуй, вытянешь.

— Надоели твои прибаутки, — махнул рукой Баланцов. — Доставай-ка лучше кисет, у меня тут от делов всяких круговорот в голове. Прочистить самосадом мозги-то хочу.

13
{"b":"200176","o":1}