Следующее письмо, датированное 12 января 1837 года, начинается с рассказа о впечатлении, которое произвело на всех последнее письмо Андрея Карамзина из Парижа:
«Жуковский, Тургенев, Виельгорский, Пушкин захотели послушать твое письмо и отозвались о нем все одинаково — нашли, что в нем отражается высокий ум и яркое, живое воображение».
Предлагая после этого перейти к новостям и «посплетничать», Софья Николаевна пишет:
«Итак, свадьба Дантеса состоялась в воскресенье. Я присутствовала при туалете м-ль Гончаровой, но ее злая тетка Загряжская устроила мне сцену, когда дамы сказали ей, что я еду с ними в церковь. Возможно, из самых лучших побуждений — от страха перед излишним любопытством, но она излила на меня всю желчь, которая у нее накопилась за целую неделю от разговоров с разными нескромными доброжелателями».
Софья Николаевна «чуть не заплакала».
«Это было не очень приятно для меня, да вдобавок и очень досадно — я теряла надежду видеть вблизи лица главных актеров в заключительной сцене этой таинственной драмы».
В этих строках поражает неприкрытое любопытство и совершенное непонимание смысла происходящих событий. Софья Николаевна полагает наивно, что свадьба — заключительная сцена «таинственной драмы». Она говорит, конечно, о «драме» Дантеса. Но даже и в его судьбе это еще не финал!
На следующий день после свадьбы Дантес с женой приехал к Карамзиным. Софья Николаевна отдала им визит. Она восхищена красотой комнат, комфортом и пишет, что не видела более веселых и безмятежных лиц, чем у них:
«…я говорю о всех троих, ибо отец является неотделимым участником этой семейной драмы. Не может быть, — восклицает она, — чтобы с их стороны это было притворством, для этого нужна сверхчеловеческая скрытность и вдобавок такую игру им бы пришлось продолжать всю жизнь. Непонятно!»
При всем этом она, конечно, очень наивна: восхищенная Дантесом, в любезной улыбке она видит выражение счастья, его плоские шутки кажутся ей забавными, она не допускает в нем сверхчеловеческой скрытности, но не догадывается о циническом спокойствии карьериста.
16 января 1837 года, сидя на гауптвахте петербургского ордонансгауза, Александр Карамзин решает приняться за большое письмо. Поговорив о ненавистном начальнике Ганичеве, упрятавшем его в дежурную комнату под недельный арест, он переходит к новостям — литературным и светским.
«Неделю тому назад сыграли мы свадьбу барона Эккерна с Гончаровой, — повествует он по-русски. — Я был шафером Гончаровой. На другой день я у них завтракал. Их элегантный интерьер очень мне понравился. Тому 2 дня был у старика Строганова (посаженый отец невесты) свадебный обед с отличными винами. Таким образом кончился сей роман a la Balzac, к большой досаде с. — петербургских сплетников и сплетниц… Надо тебе сказать, — продолжает он, перевернув страницу, — что я дал несколько стихотворений моих Вяземскому для его Альманаха и Одоевскому, который собирает провизии для „Прибавления к Русскому инвалиду“, которое купил Плюшар от Воейкова и которое сделалось или должно сделаться порядочною литературною газетой. Формат ее огромен, и она выходит еженедельно».
В четвертом томе «Современника» появилось извещение о том, что в начале 1837 года должен выйти в свет альманах «Старина и новизна», задуманный князем Вяземским. Наряду с письмами царевича Алексея, Екатерины II, H. M. Карамзина, отрывками из записок И. И. Дмитриева и графа Ростопчина, историческими анекдотами о принце Бироне Вяземский собирался печатать в нем стихи, отрывки из повестей и писем о русской литературе. Вначале он собирался назвать альманах «Старина». Слово «новизна» добавлено по совету Пушкина.
По причинам, нам неизвестным, альманах в свет не вышел. Не состоялся, как было говорено, и «Русский сборник» Одоевского и Краевского. Тогда они заключили договор на право издания «Литературных прибавлений к Русскому инвалиду», которые перешли к издателю Плюшару от А. Ф. Воейкова. Новым редактором «Прибавлений» стал А. А. Краевский. Но фактическим литературным руководителем, как установлено в последнее время, был В. Ф. Одоевский. В числе сотрудников «Литературных прибавлений» значился и Александр Николаевич Карамзин. Порассказав о разных незначительных новостях, Александр добавляет на последней странице:
«У нас бывают умные люди — Вьельгорский, Тургенев, Жуковский, Пушкин и пр. Иногда они очаровательны, но иной раз так скучны, как и нашему брату дураку не всегда удается… Но довольно я наболтал, — пишет он в заключение, — пора закусить да и всхрапе».
Утром 27 января Екатерина Андреевна продолжает письмо, начатое накануне:
«Среда 10 часов. Лиза и я только одни встали в целом доме, мой дорогой друг. Софи и Сашка спят еще после бала у графини Разумовской…»
Клочки письма Пушкина к барону Луи Геккерену, разорванного самим поэтом
Страница дописана. В доме встали. Софья Николаевна начинает новую. В прошлый четверг они были приглашены к Фикельмонам, где собралось 500 человек.
«А в воскресенье был большой вечер у Екатерины (Мещерской. — И. А.), где присутствовали Пушкины, Геккерены, которые продолжают разыгрывать свою сентиментальную комедию, что весьма нравится публике. Пушкин скрежещет зубами, и на лице у него появляется его тигровое выражение. Натали опускает глаза и краснеет под жарким долгим взглядом своего beau frère.[4] Это начинает становиться безнравственным сверх всякой меры. Екатерина ревниво направляет лорнет на эту пару и, чтобы никто уж никто не оставался без роли в этой драме, Александрина отчаянно кокетничает с Пушкиным, который, по-видимому, серьезно в нее влюблен; жену свою он ревнует из принципа, а свою belle soeur[5] — из чувства. В общем все это очень странно. Наш дядя Вяземский говорит, что он закрывает лицо свое и отвращает его от всего семейство Пушкиных…»
Эти строки пишутся в тот час, когда Пушкин в кондитерской Вольфа ожидает секунданта — Данзаса, который поехал за пистолетами…
9
И вот письмо от матери, от Екатерины Андреевны. По-русски, — французский язык не передал бы так значительности его содержания…
Письмо E. А. Карамзиной к Андрею Карамзину от 30 января 1837 года с сообщением о гибели Пушкина
«Суббота. 30 января 1837 г. Петербург.
Милый Андрюша, пишу к тебе с глазами, наполненными слез, а сердце и душа тоскою и горестию; закатилась звезда светлая, Россия потеряла Пушкина? Он дрался в середу на дуели с Дантезом, и он прострелил его насквозь; Пушкин бессмертный жил два дни, а вчерась, в пятницу, отлетел от нас; я имела горькую сладость проститься с ним в четверг; он сам этого пожелал. Ты можешь вообразить мои чувства в эту минуту, особливо когда узнаешь, что Арнд с первой минуты сказал, что никакой надежды нет! Он протянул мне руку, я ее пожала, и он мне также, а потом махнул, чтобы я вышла. Я, уходя, осенила его издали крестом, он опять мне протянул руку и сказал тихо: перекрестите еще; тогда я опять, пожавши еще раз его руку, я уже его перекрестила, прикладывая пальцы на лоб, и приложила руку к щеке: он ее тихонько поцеловал, и опять махнул. Он был бледен как полотно, но очень хорош: спокойствие выражалось на его прекрасном лице.
Других подробностей не хочу писать, отчего и почему это великое несчастие случилось: оне мне противны; Сонюшка тебе их опишет. А мне жаль тебя; я знаю и чувствую, сколько тебя эта весть огорчит: потеря для России, но еще особенно наша; он был жаркий почитатель твоего отца и наш неизменный друг 20 лет.
Эти дуэли ужасны, — продолжает она, переходя на французский язык, — и что ими можно доказать? Пушкина больше нет в живых, а те, кто остались, через два года и не вспомнят об этой истории. Да сохранит тебя небо от такого шага, да удержит тебя от него твое сердце и твой разум. Прижимаю тебя к моему скорбному сердцу, сожалея, что это горе коснулось тебя…»