— А разве не приятно получать похвалы даже и за плохие работы?
— Пожалуй, даже и слишком приятно, но… позволь мне сказать тебе нечто, хотя это не особенно подходящий для женского слуха рассказ, но ты ведь так похожа на мужчину, что я часто забываю, говоря с тобой, что ты женщина.
— Так говори же.
— Однажды, когда я был в Судане, я проходил по полю, на котором мы, дня три тому назад, дрались; там полегло около тысячи двухсот человек, и мы еще не успели их похоронить.
— Какой ужас!
— Я работал тогда над большим наброском в два листа, и думал при этом, как-то к нему отнесется публика здесь, в Англии. Вид этого поля, усеянного мертвецами, научил меня многому. Оно очень походило на гряду отвратительных ядовитых грибов… Мне никогда до того времени не приходилось видеть, как люди массами превращались в прах, и вот я вдруг понял, что мужчины и женщины не что иное, как материал, над которым можно работать, и что то, что они говорят или делают, в сущности, не имеет значения. Строго говоря, ты с таким же успехом могла бы приложить ухо к своей палитре и прислушаться к тому, что говорят твои краски.
— Дик, как тебе не стыдно!
— Погоди; ведь я сказал — строго говоря. Но, к сожалению, каждый человек должен быть либо мужчиной, либо женщиной.
— Я рада, что ты допускаешь хоть это.
— Что касается тебя, то я и этого не допускаю. Ты не женщина, но обыкновенным людям приходится считаться с этим, и это меня бесит. — При этом он швырнул ногой камень в море. — Я знаю, что совершенно не моя задача — думать или беспокоиться о том, что скажут люди, и я вижу, что когда я прислушиваюсь к суждению толпы, я этим наношу большой вред моей работе. И все же, черт бы их всех побрал!.. — и еще один камень полетел в море. — Я не могу удержаться, чтобы не мурлыкать, когда меня гладят по шерстке. Даже когда я по лицу человека вижу, что он лжет и в целях своих маленьких выгод ублажает меня сладкими речами, эта ложь доставляет мне удовольствие и коверкает мою работу.
— Ну а когда он не ублажает тебя сладкими речами?..
— Тогда, дорогая моя, — Дик засмеялся, — я забываю, что я слуга этих господ, и готов палками заставить их любить меня и восхищаться моей работой. Это верх унижения, но я полагаю, что если бы ангел писал людей с натуры, то и он в такой же мере утрачивал бы свое искусство, в какой прислушивался бы к похвале.
Мэзи рассмеялась при мысли о Дике в образе ангела.
— Но ты, по-видимому, думаешь, — сказала она, — что всякий успех и похвала вредят работе.
— Я не думаю, это закон вещей; я очень рад, что ты так ясно поняла это.
— Но это мне не нравится.
— И мне также. Но ничего не поделаешь. Чувствуешь ли ты в себе достаточно сил, чтобы в одиночку помериться силами с этим неумолимым законом?
— Мне кажется, что мне придется найти в себе эти силы.
— Позволь мне помочь тебе, дорогая, позволь мне поддержать тебя! Мы можем крепко обнять друг друга и стараться вместе идти прямо, не сворачивая в сторону. Мы, может, будем жестоко блуждать, но все же это будет лучше, чем спотыкаться и падать в одиночку. Мэзи, неужели ты не осознаешь этого?
— Я не думаю, чтобы мы поладили с тобой. Мы были бы те два медведя, которые в одной берлоге не уживаются.
— Желал бы я встретить того человека, который придумал эту поговорку! Он, вероятно, сам жил в берлоге и ел сырую медвежатину.
— Я, вероятно, была бы только наполовину тебе женой. Я постоянно думала бы и заботилась больше о своей работе, чем о тебе, как я это делаю и теперь. Четыре дня из семи дней в неделю я принадлежала бы всецело моему искусству, и ко мне нельзя было бы подступиться ни с чем.
— Ты говоришь так, как будто до тебя никто никогда не владел кистью. Неужели ты думаешь, что мне незнакомы все эти чувства тревоги и волнений, нервозности и тоски неудовлетворенности? Ты можешь считать себя счастливой, если с тобою это бывает только четыре дня в неделю. Но что из этого?
— А то, что, если и ты тоже будешь испытывать все те же муки и тревоги, то мы отравим жизнь друг другу.
— Нет, я сумел бы уважать в тебе эти чувства и настроения, а другой человек не сумеет. Он может даже высмеять тебя. Но что пользы говорить об этом? Раз ты думаешь так, то ты еще не любишь меня.
Прилив затопил почти всю отмель, и мелкие волны раз двадцать набегали и уходили обратно в море, прежде чем кто-либо из них нарушил молчание.
— Дикки, — сказала она наконец медленно. — Я думаю, что ты много лучше меня.
— Это вовсе не относится к делу. Но в каком отношении?
— Я не вполне ясно отдаю себе отчет в этом, но во всем том, что ты говорил сейчас о работе и обо всем остальном, твои взгляды лучше и благороднее моих; и потом, ты так терпелив. Да, ты, несомненно, гораздо лучше меня.
Дик бегло представил себе все теневые стороны обычной мужской жизни, и в том, что предстало его мысленному взору, не было решительно ничего, что бы могло преисполнить его душу сознанием своей нравственной чистоты, и невольно он поднес край ее мехового плаща к своим губам.
— Почему ты можешь видеть вещи, которых я не вижу? — продолжала Мэзи, делая вид, что она не заметила его движения. — Я не верю тому, во что ты веришь, но мне кажется тем не менее, что ты прав.
— Если я видел многое, то только для тебя и ради тебя, и я знаю, что не мог бы сказать об этом никому другому, кроме тебя. Ты мне как будто все прояснила на мгновение. Но ведь я не претворяю в жизнь то, что я проповедую, а ты хотела бы помочь мне… Нас всего только двое на этом свете для всех наших благих целей, и… и ты говоришь, что тебе приятно иметь меня подле себя?
— Да, конечно, приятно. Я не знаю, можешь ли ты вполне понять, насколько я безнадежно одинока!
— Дорогая, мне думается, что могу.
— Два года тому назад, когда я сняла этот маленький домик, я имела привычку ходить взад и вперед по нашему дворику и стараться заплакать; я никогда не плачу, не могу плакать, а ты?
— Уже давно и не пробовал плакать. А что было тому причиной? Переутомление?
— Не знаю; но я, видишь ли ты, представляла себе, что я совершенно надломлена, что у меня нет средств, что я умираю с голода в Лондоне, и об этом я думала изо дня в день, целыми днями, и это так пугало меня… о, как это меня пугало!
— Мне знаком этот страх. Самый ужаснейший из всех. Он иногда заставляет меня просыпаться ночью. Но тебе он не должен был бы быть знаком.
— Откуда ты знаешь об этом?
— Не все ли равно. Ведь твои триста фунтов годового дохода целы?
— Они в государственных фондах.
— Это хорошо. И если тебе будут предлагать более выгодное помещение, даже если сам я стал бы тебе советовать, не слушай! Никогда не трогай капитала и не давай никому ни гроша, даже и твоей рыжеволосой приятельнице.
— Не бранись раньше времени. Я уж не так неблагоразумна, как ты думаешь.
— Свет полон людей, которые рады были бы заложить свои души за триста фунтов годового дохода; а женщины приходят и выпрашивают взаймы то пять, то десять фунтов, а женщины не совестливы в денежных делах. Потому держись крепко за свои деньги, Мэзи. Нет ничего ужаснее в мире нищеты в Лондоне. Меня она задела и вселила мне в душу ужас и страх, а человек не должен знать страха, должен ничего не бояться. У каждого человека есть свой страшный кошмар, который преследует его, и если не бороться против него, то он одолеет человека и доведет его до полного малодушия.
Нищета и жестокая нужда, которую пришлось испытать Дику, оставила глубокий, неизгладимый след в его душе; и чтобы добродетель не слишком дешево обходилась ему, этот страшный призрак постоянно стоял за его спиной и толкал его на постыдные сделки, когда являлись покупатели его товара.
Мэзи внимательно следила за выражением его лица в лунном сиянии.
— Но теперь у тебя достаточно много денег, — заметила она успокаивающим тоном.
— У меня никогда не будет достаточно, — начал он почти злобно, но затем рассмеялся. — Мне всегда будет не хватать трех пенсов при расплате.