— Дело обстоит даже хуже, чем я воображал, — сказал Торпенгоу.
— О, это уж опять этот вечный Дик! Вы дрожите над ним и возитесь с ним, как наседка над единственным цыпленком. Пусть себе побеснуется, если это доставляет ему удовольствие; вы можете исправить молодого щенка, выпоров его как следует, но вы ровным счетом ничего не добьетесь, если выпорете молодого вертопраха.
— Дело в том, что тут не женщины, а одна женщина, и что еще хуже — девушка!
— А где у вас доказательства?
— Он встал и вышел из дома в восемь утра сегодня. Кроме того, он вставал среди ночи, чего он никогда не делает, видит Бог, кроме самых экстренных случаев, когда того требует от него долг службы, и то вы, вероятно, помните, что нам пришлось пинками выгонять его из кровати в ту достопамятную ночь, когда происходило сражение под Эль-Магрибом. Это положительно возмутительно.
— Да, скверная история; но, может быть, он наконец решил купить лошадь и встал так рано ради этого; разве это невозможно?
— Купить лошадь? Уж скажите лучше огненного дракона! Если бы дело шло о лошади, он бы сказал нам об этом. Нет, тут замешана девушка.
— Не будьте столь уверены. Возможно, что это замужняя женщина.
— Дик не лишен ума и сметливости. Кому придет фантазия просыпаться ни свет ни заря, чтобы нанести визит чужой жене? Это девушка, говорю я вам.
— Ну, пусть будет девушка. Может быть, она сумеет дать ему понять, что не только он один на свете, что кроме него есть еще и другие люди.
— Она испортит его кисть. Она станет отнимать у него драгоценное рабочее время, отобьет его совершенно от работы и в конце концов женит его на себе и навсегда убьет его талант. И прежде чем мы успеем его остановить, он превратится в почтенного приличного супруга и отца семейства и никогда больше не выйдет на широкую дорогу свободного искусства.
— Все это весьма возможно, но земля не станет вращаться в обратном направлении от того, что это случится… А я бы дорого дал за то, чтобы посмотреть, как Дик ухаживает наравне с другими парнями! Не сокрушайтесь об этом, Торпенгоу Такие вещи во власти Аллаха, и нам остается стоять и смотреть. Ну, берите эту пешку!
* * *
Рыжеволосая девушка лежала у себя в комнате на постели и смотрела в потолок. Шаги прохожих на улице звучали, замирая в отдалении, как много раз повторенный поцелуй, слившийся в один долгий-долгий поцелуй. Руки ее, вытянутые вдоль тела, время от времени судорожно сжимались и разжимались.
Поденщица, которой было поручено вымыть полы и окна в студии, постучалась в дверь.
— Прошу извинения, мисс, но для мытья полов есть три сорта мыла, желтое, синее и дезинфицирующее, так вот, я подумала, прежде чем идти к вам сюда наверх с ведром, что лучше сперва спросить вас, каким мылом вы желаете, чтобы я мыла ваш пол. Желтым мылом, мисс?
В словах и манере этой женщины не было решительно ничего такого, что могло вызвать порыв бешенства у рыжеволосой девушки, которая, однако, сорвалась с кровати и кинулась на середину комнаты, крича чуть не с пеной у рта:
— Что же вы думаете, что мне очень интересно, каким вы мылом будете мыть пол!.. Мойте каким хотите! Каким хотите, вы слышите?!
Женщина поспешила убраться подобру-поздорову, а рыжеволосая девушка взглянула на себя в зеркало и поспешно закрыла свое лицо руками, как будто она только что увидела в нем какую-то позорную тайну.
VII
В самом деле, море не изменилось. Вода стояла, как всегда, низко на болотистой отмели, и колокол на Маразионском бакене тихо покачивался на волнах прилива. Сухие стебли морского мака на белом песке отмели шуршали и вздрагивали от ветра.
— Я не вижу старой сваи у бурунов, — сказала Мэзи вполголоса.
— Будем благодарны и за то, что нам осталось, — отозвался Дик. — Я не думаю, чтобы поставили на форте хоть одно новое орудие с тех пор, как мы уехали отсюда. Пойдем посмотрим.
Они подошли к самому валу форта Килинг и сели в уголке, защищенном от ветра, под неуклюжим жерлом старой сорокафунтовой пушки.
— Если бы еще и Амомма была здесь, — промолвила Мэзи, и затем они долго молчали.
Потом Дик осторожно взял ручку Мэзи и ласково произнес ее имя.
Она тихонько отняла свою руку и продолжала смотреть вдаль, на море.
— Мэзи, дорогая, неужели в тебе не произошло никакой перемены? Неужели ты ничего не можешь мне сказать?
— Нет, — произнесла она сквозь плотно сжатые зубы. — Я бы… Я бы сказала тебе, если бы во мне что-нибудь изменилось… Но нет. О, Дик, прошу тебя, будь благоразумен и рассудителен.
— И ты не думаешь, что это когда-нибудь случится?
— Нет, я уверена, что этого никогда не будет.
— Почему?
Мэзи подперла рукой подбородок и, продолжая глядеть на море, заговорила с нервной поспешностью:
— Я прекрасно знаю, чего ты хочешь, но я не могу дать тебе этого, Дик. Но я, право, не виновата в том, что не могу дать тебе того, чего ты от меня ждешь, право, не виновата. Если бы я чувствовала, что могу полюбить кого-нибудь… Но нет, я этого совершенно не чувствую. Я не понимаю даже, что это за чувство.
— И это правда, дорогая?
— Ты был всегда-всегда очень добр ко мне, Дик; и единственное, чем я могу отблагодарить тебя, это правдой. Я не смею солгать тебе, Дик, я и так уже достаточно презираю себя.
— За что, Боже правый! За что?
— За то, что я беру все, что ты даешь мне, и ничего не даю тебе взамен. Это низко, подло и эгоистично с моей стороны, я это осознаю, и это мучает меня ужасно.
— Так пойми раз навсегда, что я сам могу позаботиться о себе, и что никто меня не заставляет делать то, что я делаю, и если я хочу что-либо делать для тебя, то ты в этом не виновата и тебе не в чем упрекать себя, дорогая.
— Нет, я знаю, что есть, но говорить об этом особенно тяжело.
— Ну так не говори.
— Но как же я могу не говорить, если всякий раз, когда ты случайно остаешься хоть на минуту наедине со мной, ты сейчас же начинаешь говорить об этом, а если не говоришь, то смотришь на меня так, что я читаю все тот же вечный вопрос в твоих глазах? Ты не знаешь, до какой степени я иногда презираю себя!
— Боже мой! — воскликнул Дик, чуть не вскочив на ноги. — Скажи мне правду, Мэзи, даже если ты после этого никогда больше не скажешь мне ни одного слова правды! Надоел я или надоело тебе это мое постоянное ожидание и напоминание, хотела бы ты избавиться от того и другого?
— О нет, нет!
— Ты сказала бы мне, если бы надоело.
— Я дала бы тебе понять, я думаю.
— Благодарю. А это другое — настоящая фатальность. Ты должна научиться прощать человеку, который тебя любит. Он неизбежно делается навязчив и надоедлив. Это тебе должно быть уже известно?
Мэзи не сочла нужным ответить на последний вопрос, и Дик был вынужден повторить его еще раз.
— Были, конечно, и другие мужчины; и они всегда надоедали мне и раздражали меня как раз в самый разгар моей работы и требовали, чтобы я слушала их.
— И ты их слушала?
— Сначала да; и они никак не могли понять, почему я никого не люблю; и они имели привычку хвалить мои картины; и вначале я думала, что они действительно нравились им, и я гордилась их похвалой, и говорила о том Ками, и однажды, — я никогда этого не забуду, — однажды, помню, Ками рассмеялся и стал высмеивать меня.
— А ты не любишь, чтобы над тобой смеялись, Мэзи, не правда ли?
— Я это ненавижу! Я сама никогда ни над кем не смеюсь и никого не высмеиваю, кроме тех случаев, когда они принимают свою плохую работу за хорошую; скажи мне честно, Дик, прошу тебя, что ты думаешь о моих картинах вообще, о всех тех моих работах, какие ты видел.
— По чести! По чести!.. Честь выше всего! — процитировал Дик старинную поговорку. — Прежде скажи мне, что говорит о них Ками.
Мэзи колебалась.
— Он говорит… да, он говорит, что в них есть чувство, — сказала она наконец.
— Как смеешь ты мне так нагло лгать! Вспомни, что я два года работал у Ками. Я хорошо знаю все, что он говорит.