Хайдад знал, что комадар откажет, и тот в самом деле приказал под страхом смертной казни в бой с халисунцами не вступать. По распоряжению шада, втайне опасавшегося войны с сильным западным соседом, пограничная стража должна была дать отпор халисунцам исключительно в том случае, если те попытаются вторгнуться на левый берег Малика. Все захваченные ими острова негласно признавались — до поры до времени, конечно — отошедшими к Халисуну, о чем своевременно были поставлены в известность и стража границы, и комадар северного Саккарема.
Глядя на растянувшийся вдоль берега реки двухтысячный отряд всадников, чьи кольчуги и шлемы грозно и весело посверкивали на солнце, Хайдад до крови искусал губы и едва не рычал от бессильной ярости. «Барсам» ничего не стоило если уж не уберечь родное село, то хотя бы спасти людей, многие из которых были знакомы ему с детства. Вместо этого воины отряда, остановившись на краю откоса, подобно зрителям, собравшимся поглазеть на петушиный бой, взирали на бойню, которая, казалось, и не думала утихать. Несколько раз он уже открывал рот, чтобы отдать пятистам своим всадникам приказ перейти реку, но выработанная годами муштры, ставшая плотью и кровью привычка беспрекословно подчиняться любым приказам командиров брала верх над стремлением помочь односельчанам. К тому же перед внутренним взором его снова и снова вставал образ отрядного палача, затягивавшего веревку на шее осужденного «барса». Да по правде сказать, не было у Хайдада и уверенности, что сотники повторят его команду, а «барсы» пойдут за ним вопреки категорическому приказу Гянджела.
Он мог только смотреть, как бесчинствуют халисунцы, которые, обнаружив присутствие явно не намеренных вмешиваться в происходящее перед их глазами зрителей, начали изгаляться над селянами с еще большими изощренностью и жестокостью. Чтобы не видеть этого, Хайдад отвернулся и закрыл глаза. Он старался не слышать воплей избиваемых и вызывающих выкриков халисунцев, и потому до сознания не сразу дошел полный ярости призыв Тайлара к своей сотне, которая, следуя за командиром, с лязгом и диким ревом обнажив мечи, погнала коней к реке. Он очнулся лишь, когда «барсы» Тайлара, оставив на склоне трех сбитых с ног коней, уже достигли Малика и по стремя вошли в воду. Еще мгновение-другое ошалело наблюдал за переправой, а потом рявкнул: «Горнист, сигнал к атаке!»…
— Гянджел рвал и метал, но когда стало известно, что резню учинила шайка урлаков, а вовсе не халисунцы, не решился наказать даже моих сотников, не говоря уж о Тайларе. Меня он, правда, с тех пор сильно невзлюбил, — продолжал предводитель лесных стрелков, задумчиво вертя перед собой пустую оловянную кружку, — и если к Тайлару после этого случая стали относиться как к герою, то я в глазах Гянджела превратился чуть ли не в бунтаря, которому среди его «барсов» не место. За какую-то мелкую провинность комадар понизил меня до сотника, и тут мы на какой-то момент сравнялись с Тайларом и опорожнили на пару немало бурдюков вина и бочонков пива.
Опальный комадар повернулся к старому товарищу и поднял кружку:
— Опорожнили и немало еще опорожним! А встреча наша была столь бурной потому, что оба считали друг друга погибшими. Слух о том, что шад добрался до моей головы, распространился сравнительно недавно, зато я целый год наблюдал, как Гянджел — этот дырявый бурдюк конского поноса — поручает Хайдаду самые безнадежные дела. И видел, как сотник превратился в полусотника, потом десятника, а затем и войсе сгинул в одной из стычек с халисунцами, полезшими-таки, несмотря на всевозможные ухищрения шада, на наш берег.
— А ты, значит, не сгинул?.. Ты, значит, просто в урлаки подался?.. — невнятно спросил изрядно нагрузившийся пивом Фербак. Лицо его дергалось сильнее обычного, и видно было, что любое упоминание о разбойниках вызывает у него желание немедленно учинить побоище правых и виноватых.
— Превратился, — спокойно подтвердил Хайдад, под взглядом которого бывший селянин как-то разом притих. — Перед этим, ясное дело, пришлось мне распустить слух о своей безвременной кончине. Если хочешь, чтобы тебя не нашли, сделай так, чтобы не искали. Думал в пахари, в ремесленники податься, да ведь, кроме как рубить, колоть, из лука стрелять, ничего толком делать не умею. Хотя урлаки, ежели вникнуть, люди не последние, те, которые знают, кого им рубить и колоть, — закончил он со значением.
— Ясно. А в шадское войско, стало быть, решил не возвращаться? — поинтересовался совершенно трезвым голосом Кихар.
— Зачем же мне возвращаться? Там ведь таких, как Гянджел, с каждым годом все больше становится. Кстати, слыхал я, что Менучер его в столицу вызвал да за какое-то очередное предательство братьев-саккаремцев обласкал несказанно?
— Истинную правду ты слышал, но это дело прошлое. Нынче он заместо Гангласа казненного Стражем западных границ назначен, — произнес Тайлар, прислушиваясь к донесшемуся с улицы шуму.
— Здорово! Подобного не слыхал, во сне не видал и даже помыслить не мог! И давно этот предатель в Стражи попал? — спросил Хайдад, темнея лицом.
— Дней десять назад его Менучер, а лучше сказать, Азерги чином покойного Гангласа пожаловал.
— Тебе-то откуда это известно? — Прищуренные глазки седовласого ветерана так и впились в Тайлара.
— Мне много чего известно. В Мельсине ведь тоже не все Менучеру пятки лижут. Нам, не зная, что в столице происходит, лучше и вовсе в седло не садиться, меч в руки не брать, — уклончиво ответил бывший комадар и поднялся из-за стола. — Пойду взгляну, не наши ли молодцы там расшумелись.
7
Новости в «Девичьем садке» распространялись с быстротой степного пожара, и еще задолго до полудня все рабыни знали, что сегодня их выведут в город, в храм Богини Милосердной. Цель посещения древнего святилища оставалась неизвестной, в «Садке» были комнаты для молений самым разным богам, и даже пожилые матушки не могли припомнить, чтобы хоть раз их воспитанницы посещали городские храмы, — Шаккара полагал, что рабыни его вольны поклоняться кому вздумается, но делать это должны, не появляясь на улицах Мельсины.
Предстоящий поход в храм вызвал в «Садке» понятное оживление, и больше всего обрадовалась ему Ниилит. Равнодушная ко всему происходящему, девушка восприняла удивительное известие как знак свыше — похоже, сама Богиня заботилась, чтобы из нее не сделали шлюху, и подсказывала, как избежать этой участи. Добросердечная Сохи поздним вечером предупредила Ниилит, что матушка Бельвер только что предложила Шаккаре продать ее какому-нибудь торговцу живым товаром, и хозяин «Садка» обещал в ближайшее время избавиться от «некачественного материала». Всю ночь девушка ворочалась с боку на бок, не в силах уснуть — как ни противен ей был «Садок», она прекрасно понимала, что у других торговцев рабынями ей будет еще хуже, и нарисованные живым воображением картины ближайшего будущего повергали ее в дрожь, гнали сон, заставляя всерьез задуматься о самоубийстве.
Ниилит давно чувствовала: ей не место в «Садке»; мысль о том, что терпеть ее здесь долго не будут, не раз уже приходила девушке в голову, однако подслушанный Сохи разговор все же поразил как гром среди ясного неба. Опытная матушка успела приучить Ниилит думать о себе как о будущей наложнице какого-нибудь богача, и хотя участь эта казалась отвратительной, она не шла ни в какое сравнение с тем, что ожидало ее в «Розовом букете» или «Цветнике Любарды», поставлявших рабынь для наслаждений в притоны Саккарема и соседних государств. Из рассказов более искушенных воспитанниц «Садка» девушка узнала многое о той стороне жизни, с которой почти не сталкивалась, живя в захудалой, чтущей обычаи предков Чирахе, и если прежде безыскусные истории их просто вгоняли ее в краску, то теперь, припоминая все, о чем они говорили как само собой разумеющемся, она покрывалась холодным потом и дрожала словно в лихорадке.
Здешние девушки не зря прозвали Ниилит «Недотрогой». У нее не было никакого опыта общения с мужчинами, и порой ей казалось, что матушка Бельвер, равно как и все другие, рассуждавшие о «тысяче наслаждений плотской любви», бессовестно лгут, выдавая смрадное, гибельное болото за ухоженный плодоносящий сад. Среди книг и свитков многомудрого Зелхата, повествующих о лечебных травах и различных способах исцеления страждущих, Ниилит попадались вдохновенные, воспевающие любовь и верность поэмы Бхаручи «Ожерелье любимой» и «Светильник страсти», заставлявшие ее украдкой проливать слезы любовные вирши Чачаргата, дивные «Песни наложницы» и «Утехи любви» Марваха, но какое отношение имели эти перлы поэзии к грубым похотливым скотам, предававшимся всевозможным непотребствам с девками, принадлежащими Набибу — содержателю единственного в Чирахе «веселого дома»? В стихах все было прекрасно и возвышенно, но она-то знала лишь потные, жадно шарящие по ее телу ладони чирахских мальчишек, норовивших подстеречь ее и потискать где-нибудь у колодца или позади базарных рядов. Ниилит ненавидела, боялась и презирала этих похотливых, слюнявых трусов, из которых, что бы там ни говорили поэты, никогда не вырастут настоящие, заслуживающие любви мужчины. Это ведь из-за них, из-за этих дерьмецов она лишилась самой большой своей ценности, самого дорогого, что у нее было — завещанного ей умирающей матерью старинного сапфира, который, не снимая ни днем ни ночью, носила на шее вместо талисмана. Скорчившись между влажными простынями, Ниилит чувствовала, как от застарелой обиды сами собой сжимаются кулаки, а на глазах от унижения и бессильной ярости закипают слезы… Трое мальчишек, выследивших ее в рощице, куда она ходила за горюн-травой для изготовляемых Зелхатом снадобий, жили на соседней улице и будучи каждый на год-полтора старше Ниилит, бегать и драться умели конечно же лучше двенадцатилетней девчонки. Не сумев убежать от них, она сопротивлялась как могла: царапалась, кусалась и лягалась, но они таки одолели ее. Двое, притиснув спиной к древней могучей чинаре, повисли на руках, а третий… Третьим был Бхубакаш, старший сын шорника, уже тогда прислуживавший в «веселом доме» Набиба. Тощий угреватый юнец, которому какой-то подгулявший посетитель в припадке раздражительности выбил два передних зуба, мог делать с ней что хотел. Так во всяком случае ей тогда представлялось. Но сделал он немного. Погладил обрисовывавшиеся под застиранной, выгоревшей на солнце рубашкой холмики грудей и, мерзко ухмыляясь щербатым ртом, сунул руку под юбку. Его узкая, шершавая ладонь, царапая кожу на бедрах, двинулась вверх по ее ногам медленно и неотвратимо, и Ниилит не выдержала… Давясь слезами, она выла и молила их отпустить ее, обещала сделать все, все, что они от нее потребуют. И Бхубакаш смилостивился. Презрительно сплюнув через дыру в зубах, сказал, что, пожалуй, отпустит… за небольшой выкуп. Ниилит не сопротивлялась, она даже испытала облегчение, когда он расстегнул крохотный замочек на ее шее и, перестав интересоваться зареванной дурехой, поднес к глазам доставшийся от матери сапфир…