— Для кого это? — Сильвия в удивлении вскинула бровь.
— Для нашей же школы. Я, дурень, совсем запамятовал. Тридцать учащихся изъявили желание овладеть языком Рабле и Бальзака.
— У меня нет специального образования, — безнадежно махнула Сильвия рукой. Глаза ее снова увлажнились.
— Да, — задумчиво протянул Иван. И вдруг просиял: — Зато у меня есть друг…
В тот же вечер Иван и Сильвия приехали на ужин к Сергею. Пока девушка мыла руки и приводила себя в порядок в туалетной комнате, друзья возились со стейками и бутылками на кухне.
— Поздравляю. — Сергей перевернул куски мяса, обрызгал их водой. — Когда ты о ней раньше рассказывал, я думал — что там за особенная деваха? А эта… Конфетка! Да к тому же француженка.
— Ты должен помочь ей устроиться к нам на работу.
— К вам? На работу? Каким образом?
— Предложения направляются в консульство. Если я вмешаюсь… Ты помнишь, как консул бесился, когда я оформил Джексона!
— Это-то я помню. Но с красоткой француженкой что я могу сделать?
— Сказать, что ты… Ну сам понимаешь, что твоя служба весьма и весьма заинтересована.
— А ты не боишься, что мы можем и впрямь ею заинтересоваться? И лично я… Ну-ну, не злись. Уж и пошутить нельзя.
— За такие шуточки…
Сильвия вошла в кухню, и разговор оборвался.
А через три недели в советской школе в Нью-Йорке приступила к работе преподавательница французского языка Сильвия Флорез.
«ПРИВIТАЙ ЖЕ, МОЯ НЕНЬКО! МОЯ УКРАIНО!»
Киев — какой это был веселый, какой хлебосольный, какой вкусный город накануне войны! Это чувствовалось и ощущалось: ведь люди слишком хорошо помнили страшный голод начала тридцатых. Рынки и магазины являли радостное изобилие, и в сознании обывателя постепенно тускнели жуткие картины трупного кошмара: мертвые лежали на обочинах дорог, и их рвали, урча и злобно сверкая глазами, бездомные псы. Скорое забвение горя и страданий присуще недалекому, ограниченному уму. Мудрые и прозорливые обладают памятью цепкой и точной, только она может быть надежным залогом определения и опознания истоков несчастий.
— Носитель национального сознания каждого народа — его интеллигенция.
Максим Рыльский понюхал бокал, в котором золотыми искрами мерцала маслянистая жидкость, поставил его на стол. Взял свой кий («Це не жалюгiдний дрючок, це ж магiчний самоклад!» — як жартiвник Остап Вишня розмовляе), тщательно натер мелом кожаную набивку и сантиметров тридцать полированного острого конца. Потом долго целился, словно испытывая терпение соперника Владимира Сосюры и замерших в ожидании очередного мастерского удара гостей. Наконец объявил на всю бильярдную: «Туза от двух бортов в дальний правый угол». Малышко легонько присвистнул, Бажан зажмурился, Панч схватился рукой за сердце. Рыльский хитро подмигнул Паторжинскому, раздался щелчок шара об шар, и туз, постепенно замедляя бег, свалился в заказанную лузу.
— Господи! — простонал Сосюра. — Говорила же мне моя жинка: «Не играй с Максимом, особливо на гроши. Обдерет как липку». И ободрал-таки!
— Впредь будешь неукоснительно следовать советам жинки. — Рыльский вынул из лузы выигранный червонец и передал его своему секретарю со словами: «Будь ласка, хлопче, принесiть нам ще двi пляшки горiлки з перцем».
— Ур-ра! — дружно выкрикнули Вишня и Паторжинский, и вся компания направилась в буфет Дома творчества.
— Выпьем по чарке-другой и купнемся! — бодро воскликнул на ходу Малышко, глядя в окно на окрашенный закатным золотом Ирпень.
— Брр, — возразил Панч. — Впрочем, вам, молодым, и море по колено. Однако девятнадцатое марта на дворе, мой купальный сезон еще не открыт.
В буфете три столика были сдвинуты вместе и покрыты большой цветастой скатертью. На ней уже были расставлены тарелки с закусками, бутылки, столовые приборы с рюмками, стаканы.
— Краса! — потирая руки, Паторжинский плотоядно обозревал угощение. — Мог бы, никогда не работал бы, только ел мясо з салом и галушками заедал.
— Так твоя ж работа — петь. Яка ж це праця? Це одна постiлна на солода. — Вишня серьезно, даже с некоторым недоумением смотрел на певца.
Те, кто находился рядом, незлобиво засмеялись.
— Жартувати — о це праця! — парировал Паторжинский.
Расселись дружно.
— Друзья! — поднялся на ноги со стаканом в руке обычно сдержанный, замкнутый Микола Бажан. — Сегодня день рождения вашего дорогого Максима. Как славно, что среди наследников и продолжателей дела великого Тараса достойное место занимает Максим Фаддеевич Рыльский. Дай Бог твоей музе вдохновения, а тебе, наш дорогой друг и собрат по перу, — великого человеческого счастья!
Сердечно перечокались все с юбиляром, выпили по первой. И только принялись за салаты и колбасы с сырами, как поднял свой стакан Сосюра:
— Хочу сказать и я несколько слов.
— Скажи, скажи, Володя, — одобрил Бажан. — Нам всегда дорого твое слово.
— Известное дело, — тихонько произнес Паторжинский Панчу, — питие без тостов — элементарная пьянка.
— Наш бессмертный Кобзарь написал о тебе замечательно проникновенные стихи. — Сосюра выпрямился, поднял руку над головой. Полились известные каждому украинцу с детства строки:
Лiтa орел, лiта сизий
Попiд небесами;
Гуля Максим, гуля батько
Степами, лiсами.
Ой лiтае орел сизий,
А за ним орлята;
Гуля Максим, гуля батько,
А за ним хлоп'ята…
— Это и про меня, — улыбнулся Андрей Малышко. — Я за столом самый младший. От молодого поколения зрелому и мудрому — наш почет и любовь.
Он подошел к Рыльскому, они обнялись, расцеловались.
В разгар пиршества появились Довженко и Корнейчук. Заздравные тосты мэтров были встречены громкими, восторженными кликами.
— Могу по секрету поведать вам, други, — Корнейчук взглянул на Довженко, тот согласно кивнул, — к нам едет новый первый секретарь ЦК партии.
И хотя все были уже изрядно взбудоражены горилкой и за столом стоял непрерывный веселый гул голосов, мгновенно воцарилась тишина.
— Кто? — вырвалось у Сосюры и Рыльского одновременно. Александр Евдокимович выдержал начальственную паузу и, медленно выпив рюмку, торжественно объявил:
— Никита Сергеевич Хрущев.
Молчание длилось долго. Его нарушил Довженко:
— Станислав Викторович Косиор едет в Москву первым замом председателя Совнаркома СССР Молотова.
— Москали меняют сатрапа-ляха на сатрапа-кацапа, — прошептал Сосюра, но было так тихо, что все расслышали крамольную фразу.
— Я встречался с Хрущевым — и не раз, — поспешно заявил Корнейчук. — Да и многие из вас должны его знать. Он же долгие годы и в Донбассе, и в Киеве работал. Мужик толковый.
— Но взбалмошный, — резко сказал Довженко. Помолчав, добавил: — Семь пятниц на неделе. И начальство блюдет лихо.
— Рекомендуют его Политбюро и лично товарищ Сталин.
Закрыв, как он решил, на этом опасную дискуссию, Корнейчук руководяще помахал рукой: «Всем общий привет!» — и быстро удалился.
— Саша, — обратился Рыльский к Довженко, — ты давно на горе Тараса был?
— Вчера.
— Один?
— Один. Но там были хлопцы из нашего университета. Стихи его читали.
— Хотите, угадаю, что это были за стихи? — Малышко встал на стул, голос его зазвучал звонко, хлестко:
Мы цепь неволи разорвем.
Огонь и кровь мы на расправу
В жилища вражьи принесем.
И наши вопли, наши стоны
С их алчной яростью умрут,
И наши вольные законы
В степях широких оживут…
Когда Берия доложил Сталину — красноречиво и с пикантными подробностями — о мартовском застолье в Ирпене (кто и сколько раз возлиял, кто с какими красотками в ту ночь переспал), вождь долго ходил по кабинету, курил, несколько раз пробежал глазами по списку участников юбилея Рыльского. Подошел к недавно назначенному наркому («Новая метла чисто метет!»), сказал по-грузински с кривой усмешкой: