И тем не менее все это потом. Это уже разделка аргументации, подготовка почвы. Сначала мощное, как вулканическое извержение, провидческое влияние Маркса, Все, что в жизни наиболее серьезно, — просто по форме и удивительно доступно по мыслям. Судьба этого вполне кабинетного ученого удивительна и завидна. В обществе, обильном самыми разнообразными теориями и взглядами, он создал некую супертеорию, сходную по своему универсализму с теорией Коперника, описывающей движение прихотливых звезд. Хаос существует, пока не открыт закон, который им управляет, потому что и хаос — это раскодированный порядок. Маркс создал учение, прописанное и отработанное им, как железнодорожное расписание, и притягательное для всех, как новая религия. Простая, не противоречащая здравому смыслу и доступная непредубежденному. Главный постулат этой религии знаком грамотному революционеру, как «Отче наш» — христианину.
В предисловии к своей книге «Критика политической экономии» Маркс простыми и ясными словами формулирует закон всякой революции. Формулирует причину явления, до этого, казалось бы, ирреального, возникавшего внезапно, как океанский смерч или чума в Средние века. Дилетанты говорят и будут говорить: Маркс, дескать, — это, в первую очередь, закон прибавочной стоимости. Дилетанты не лезут дальше первых глав знаменитого «Капитала». Но тем не менее закон прибавочной стоимости открыт не им. В лучшем случае «Капитал», этот катехизис сегодняшней экономики, описывает экономику общества и доказывает, в сущности, почти очевидную истину, что деньги сами по себе не производят и не рождают деньги, а банки — это грабительские конторы, в которых под сенью удобного закона собрались бандиты с большой дороги. Некое сообщество жуликов в белых воротничках. И совсем не случайно одним из первых декретов советской власти в конце семнадцатого года был декрет об экспроприации банков. И я уверен, что без этой экспроприации мы бы не победили, как в свое время не победила, испугавшись подобной экспроприации, Парижская коммуна. Но об этом позже.
И можно только восхищаться, читая Марксов «закон революции», — опять простые слова, не очень уж тщательно, как всегда у много писавшего и торопившего свою мысль Маркса, пригнанные, но открывающие для аналитика горизонты и позволяющие с определенной степенью точности научно предвидеть революционную ситуацию. Но, как я, кажется, уже заметил, все долго живущие естественные и общественные законы, если они справедливы, формулируются без выкрутасов, мысль — она всегда мысль, а обрамляющее ее слово — лишь слово. Итак, Маркс: «Общий результат, к которому я пришел и который послужил потом руководящей нитью во всех моих дальнейших исследованиях, можно кратко сформулировать следующим образом: на известной ступени своего развития материальные производительные силы общества приходят в противоречие с существующими производственными отношениями, внутри которых они до сих пор развивались. Из форм развития производительных сил эти отношения превращаются в их оковы… Тогда наступает эпоха социальной революции».
Именно здесь, в этом высказывании, таком сейчас для многих очевидном, — главное, здесь сердцевина. Я говорю об этом так подробно и, наверное, в соответствующем месте своих «мыслительных мемуаров» буду говорить об этом еще, чтобы ясна стала нелепость основного тезиса противников и Октябрьской революции, и большевистской партии, что большевики, дескать, захватили власть путем интриг и переворота, что был только этот пресловутый переворот и не было никакой революции. Конечно, можно сказать, что победителя не судят и что победитель говорит, то и есть: была революция, и нам здесь виднее, чем недозревшим буржуазным публицистам. Но кто же посмеет отрицать удивительную революционную ситуацию, вызванную, в первую очередь, отсутствием у крестьян земли и неудачами на фронте? Миллионы крестьян одели в шинели и, оторвав от земли, превратили в пролетариев. Именно здесь, на фронте, в бойне, не ими задуманной, крестьянин с рабочим поняли, где лежат их совместные интересы. Но это соображение по поводу темы.
Да, в приведенном высказывании Маркса и есть, и находится сердцевина его политического учения. Но позволю себе высказать и некоторые свои сомнения, хотя всегда было принято считать, что у меня нет сомнений. Для газетных публицистов так считать всегда было проще. Сформулировав свой закон, Маркс в дальнейшем обогатил теорию рядом важнейших положений. Все это сейчас, когда огромная Российская империя получила другие принципы развития, — все это сейчас кажется хрестоматийно очевидным, но в свое время, до рубежа семнадцатого года, звучало провидчески. Маркс утверждает, что нельзя в революции искусственно перескакивать через социально-экономические формации, ввести новый экономический строй декретом, и наконец — учение с удачнейшим словесным оформлением — о диктатуре пролетариата. Любая строка Маркса пронизана чуткостью к социально-демократической основе общества и сочувствием к человеку, своей мускульной силой производящему «штуки» шерстяной материи и шьющему сюртуки.
Но Маркс все же, как я об этом говорил, был кабинетным ученым, и революция представлялась ему не в живых образах очевидцев, а в виде беллетризированного опыта, выявленного журналистами, учеными и писателями. Всю жизнь протестовавший против класса собственников, к которому сам принадлежал, он хотел бы, чтобы грядущая революция свершилась в «пристойных», «цивилизованных» формах и не затрагивала образа жизни людей с такими, как у него, недорогими привычками, занятиями, склонностями. Если бы ему удалось хоть краем глаза увидеть черный огонь нашей революции и гражданской войны! Революция из-за столика в круглом читальном зале Британского музея видится по-другому, нежели из очереди за хлебом, зимой, в городе, лишенном дров, угля, воды. По Марксу, российский пролетарий должен был ждать еще сотню лет, прежде чем после буржуазной революции общество «оказалось бы беременным» новой революцией, способной дать власть пролетариату. И ни-ни, не переходить границу, ждать, как послушный гимназист. Собственно, об этом мы и спорили с меньшевиками. Они, верные холопы буквы, считали, что социал-демократы должны помочь буржуазии совершить революцию. А дальше начинается новая, буржуазная республика, и социал-демократы ни в коем случае не должны входить в правительство, безамбициозно отдать власть буржуазии, но стать оппонентами, так сказать, лояльной «оппозицией Их Величества Богатых». И это только потому, что у дедушки Маркса, согласно вполне справедливой для его времени теории, согласно его классической кабинетной математике, после полуфеодальной власти царизма должно наступить царство либеральной буржуазии. И здесь можно задать только один вопрос: пробел в Марксовой теории возник из-за классового инстинкта создателя или классовый осторожный инстинкт стоял у колыбели новой теории? Невежды и недруги говорят, что, подправляя Маркса, я придумал «теорию империализма» и вытекающую из неоднородного развития стран в эпоху империализма возможность победы революции в одной из этих стран, а не глобальную, как у Маркса, революцию, так сказать, революцию во вселенском масштабе. «Скучна теория, но вечно зелено дерево жизни».
Расхождение с Марксом в одном — в страстном желании увидеть революцию не через сто лет, а по возможности поторопить ее, увидеть в действии, увидеть ее локомотив на ходу, когда он несется по рельсам, в облаке пара и свисте ветра. Здесь, скорее всего, у нас разница не во взгляде на историю и диалектику с ее мощнейшим оружием — марксизмом, а в географии рождения и в национальных привычках. Хорошо помню, что в эмиграции, заполняя какие-то необходимые бумаги для получения входного билета в публичную читальню в Женеве, я написал: «Русский Дворянин». Положение русского, сам воздух России, пропитанный непрекращающимся произволом и крестьянским страданием, в контрасте с чистенькой и дисциплинированной Европой диктовали какое-то другое отношение к революции и освобождению народа. Мои позднейшие слова о России — тюрьме народов — были справедливы. Россия последней на континенте освободила от крепостной зависимости крестьян, и сам дух недавнего рабства, пропитавший историю России на много десятилетий вперед, заставлял действовать и давал другой, нежели на Западе, эффект.