Царское правительство невольно делало все, чтобы революционизировать молодежь, и удивительно тонко направляло ее в сторону социал-демократии. Кстати, и Саша, не очень помышлявший сначала об участии в переустройстве мира, как я уже говорил, всего-навсего пошел на Волково кладбище на «чествование», выражаясь языком полицейских протоколов, «25-летней годовщины смерти литератора Добролюбова».
Ну, поговорили бы студенты, ну, посотрясали бы воздух. Разве мало было в российском отечестве, да и в просвещенной Европе таких сходок, которые ни к чему не вели? Благородное и молодое студенческое либеральное сердце вспомнило замечательного литератора, умершего молодым, которому были свойственны демократические, свободолюбивые порывы. А правительство жестоко эту демонстрацию, состоящую из мальчиков и девочек со всей России, обучающихся в Петербурге, разогнало, как мелких торговцев, не приносящих дани околоточному.
Филеры в гороховых пальто, тупые, как березовое полено, полицейские, румянолицые от свежего степного воздуха донских и кубанских степей казаки — против зеленой молодежи, собравшейся возле могил любимых писателей, чтобы попроизносить речи. По словам моей сестры Анны — они с Сашей на этой демонстрации были вместе и от Волкова кладбища шли рука об руку, — именно это событие толкнуло старшего брата на путь террора: иначе с этим государством не договоришься, пусть и царь, и его сатрапы почувствуют, как это больно и жестоко.
Принято говорить, что здесь присутствовал юношеский максимализм. А дальше известно — суд, разбирательство, Сашина речь, казнь рано утром 8 мая 1887 года в Шлиссельбургской крепости. Могила, закиданная негашеной известью. Известно высказывание великого Менделеева: революция лишила его двух выдающихся учеников — Кибальчича и Ульянова. Отчего же все-таки лучшие шли в революцию?
Страна, в первую очередь студенчество, ужаснулась содеянному. Ужаснулась и заграница. Об этой казни писали английские, французские, швейцарские, польские газеты. Можно понять психологию русского студенчества: такой юный, и все же их брат, студент! Волна стихийного недовольства прокатилась и пророкотала по университетам. К декабрю она докатилась до Казани. Предлог, как обычно, был самый ничтожный. Всегда предлог в одном: пышные и велеречивые декларации правительства со словами отеческой любви к народу и — контрастом — конкретные действия этих же властей. Новый университетский устав 1884 года делал университетскую жизнь похожей на жизнь солдатских поселений. В частности, были запрещены любые студенческие организации, в том числе невинные студенческие землячества. Но я уже являлся членом самарско-симбирского землячества и был избран в общеуниверситетский союз землячеств.
Казанское студенчество на этот раз возмутилось одним из университетских инспекторов, действовавшим с особой и ненужной прямолинейностью. Кто-то из студентов пострадал от этого педеля, администрация встала на защиту прохвоста, собралась кучка молодого народа, для которого важно было не только защитить права пострадавшего, но и погорлопанить, побузить, «впаять» администрации, продемонстрировать ей, негоднице, что, несмотря ни на что, мы, дескать, не крепостные, а свободные люди. Потом к этим крикунам присоединились и другие, более медлительные, обстоятельные, но это были те, у кого в душе уже давно накипело. Их молчаливая решимость подогревала толпу. Все произошло спонтанно, ничего заранее не планировалось. Я не был в этой истории зачинщиком. Может быть, только внутренняя решимость, накопившийся гнев, неосуществленная, подкорковая месть, как разряды электричества с блестящих шариков школьной электрической машины, соскальзывали с меня, волнуя окружающих.
С сентября, когда начался учебный год, я ни с кем из моих соучеников по-настоящему еще не сдружился. Я был братом одного из народовольцев, казненных на рассвете в Шлиссельбурге. На меня смотрели по-особому, не как на всех. Когда образовалась студенческая толпа, я не стал хорониться за спинами товарищей — вроде бы и здесь, но не на виду. Звонок напрасно гомонил о начале лекции. Инспектор потребовал разойтись, никто расходиться и не подумал: одни потому, что здесь было интересней, чем на лекциях, другие из-за решимости, третьи потому, что испытывали томительное духовное неудобство, в конце концов мы ведь все либералы.
Я почти все время молчал, хотя по взглядам товарищей чувствовал, что от меня все чего-то ожидают, может быть, даже речей. А что я должен был сказать? Говорить надо, когда есть мысль и есть воля. Я только все время чувствовал, что с этой студенческой стачки начнется для меня какая-то иная жизнь. Сама судьба ставила для меня пределы и делала выбор. Когда студенчество ринулось в актовый зал на сходку, я был в первых рядах.
Документы, само наличие которых лучше всего показывает душную полицейско-фискальную атмосферу университета, фиксируют среди многих поведение и студента Ульянова: «бросился в актовый зал в первой партии», «один из активнейших участников сходки, очень возбужденный».
Я знал, что это так просто мне с рук не сойдет, и думал о маме, которой, видимо, теперь уже я прибавлю волнений. Мало ей, что после казни Саши и Аню сослали. Правда, как я уже писал, заменив высылку в Сибирь жизнью под постоянным полицейским надзором в деревне Кокушкино. Я тогда не предполагал, что через несколько дней окажусь в этих же заснеженных местах. Я стал в семье третьим, кто вступил в конфликт с империей.
Снова, как всегда, начальство потребовало разойтись и приступить к занятиям. Никто, естественно, не разошелся.
Власти четко классифицировали то, что произошло в Казанском университете: бунт. Когда надо, они проявляли завидную оперативность, а если имели дело с людьми беззащитными — бестрепетную решимость. В ту же ночь, с 4 на 5 декабря, меня вместе с другими «зачинщиками», числом около сорока, арестовали, и несколько дней мы провели при участке. Декабрь всегда чреват народными выступлениями и знаменателен для русской революции. Много позже я напишу: «Декабристы разбудили Герцена…» Эту цитату наверняка наизусть выучат несколько поколений.
Сразу же после случившегося мама, как всегда, отправилась хлопотать. По-моему, для этих хлопот у нее было специальное черное парадное платье и шляпа — траур по мужу, траур по Саше и туалет для официальных выходов. Помню, как она уезжала из Симбирска в Петербург хлопотать о Саше. Сколько нужно было иметь достоинства и внутренней уверенности, чтобы входить в высокие министерские кабинеты с поднятой головой. Как она билась за своего сына, даже попыталась записаться на аудиенцию к императрице. Если подумать, здесь интересное схождение звезд. Мать государственного преступника — вдова статского советника. Существует семейный апокриф, что власти вполне определенно и даже льстиво обещали сохранить ее сыну жизнь, если Саша напишет царю покаянное письмо или прошение о помиловании. Пропагандистский план правительства, где пропагандистский акт и жизнь стоят приблизительно одно и то же. Я, кажется, уже высчитывал возраст «помилованного» брата к первой русской революции. Если бы Саша поступился принципами, то ко времени октябрьского переворота ему не исполнилось бы и 50 лет. Почти в таком же возрасте декабристы, получившие помилование после смерти Николая I, выходили на волю и возвращались из Сибири. Но с чем в душе вернулся бы он?
Мамины хлопоты почти всегда не увенчивались успехом. Может, это и к лучшему? Зоркое университетское начальство обладало специфическим зрением. Оказывается, инспектор во время волнений видел меня не только «в первых рядах», но «почти со сжатыми кулаками». Я до сих пор размышляю об этом «почти». Что такое «почти сжатые» кулаки, как они выглядят?
Однако мамины «ходатайства» не всегда были неудачными. В конце концов, любой чиновник имел детей и вынужден был считаться с болью родителя о потерянном ребенке. Чиновники явственно понимали также, что именно семья с ее традиционным консерватизмом имеет наибольшее влияние на молодого человека. Вот так по ходатайствам мамы Аня вместо Сибири очутилась в Кокушкино. Здесь же оказался и я. «Распорядитесь… учредить строгое негласное наблюдение за высланным в д. Кокушкино Лаишевского уезда Владимиром Ульяновым» — это указание директор департамента полиции направил начальнику казанского губернского жандармского управления. Началась моя долгая жизнь под «негласным наблюдением».