Вот он, надежный намордник для так называемых профессиональных руководителей. Ленин, как мне кажется, конструирует его для быстро жиреющего отряда партийных вождей всех калибров.
Ленинское «Завещание» подробно известно лишь в своей личностной, так сказать, «антисталинской» части. Ленин не сомневается, что за прощальной вестью «Король умер» последует ритуальное продолжение — «Да здравствует король!». Он не обольщается. Его задача — предотвратить незаконную передачу наследства. Здесь он холодно-отстранен. Это наработанные и взвешенные характеристики. Пусть решают товарищи. Решает съезд.
Сталин. «Тов. Сталин, сделавшись генсеком, сосредоточил в своих руках необъятную власть, и я не уверен, сумеет ли он всегда достаточно осторожно пользоваться этой властью».
Троцкий, «…тов. Троцкий… отличается не только выдающимися способностями. Лично он, пожалуй, самый способный человек в настоящем ЦК, но и чрезмерно хватающий самоуверенностью и чрезмерным увлечением чисто административной стороной дела».
Зиновьев, Каменев, «…октябрьский эпизод Зиновьева и Каменева, конечно, не является случайностью, но… он так же мало может быть ставим им в вину лично, как и небольшевизм Троцкому».
Бухарин. «Не только ценнейший и крупнейший теоретик партии, он законно считается любимцем всей партии, но его теоретические воззрения очень с большим сомнением могут быть отнесены к вполне марксистским, ибо в нем есть нечто схоластическое (он никогда не учился и, думаю, никогда не понимал вполне диалектики)».
Пятаков (это сравнительно молодой выдвиженец, чье имя почти не фигурирует в данном повествовании, и приводимая характеристика нужна не для полноты, а скорее, чтобы показать хлесткость и уверенность ленинского психологического мышления). «Пятаков — человек несомненно выдающейся воли и выдающихся способностей, но слишком увлекающийся администраторством и администраторской стороной дела, чтобы на него можно было положиться в серьезном политическом вопросе».
Диктовка окончена. Пока М. А. Володичева собирает свои карандаши и складывает бумаги, он еще раз предупреждает: все, что продиктовано вчера и сегодня, то есть 24 декабря, является абсолютно секретным. Слово «абсолютно» Володичева подчеркивает в Дневнике. Ленин потребовал, чтобы все записи хранились в особом месте, под особой ответственностью и считались категорически секретными.
Как я уже сказал, эти секреты не стали секретами для Сталина. Но можно думать, что и ему этот разведческий маневр дался нелегко. Сведения о необыкновенной диктовке Ленина просочились. Сталин был раздражен и понимал, что ему это не принесет ничего хорошего. Если он узнал о содержании диктовок сразу же, то совершенно понятен его разговор с Крупской, именно тот разговор, стоивший Ленину через два с половиной месяца резкого, катастрофического ухудшения здоровья.
Формально Сталин всего-навсего выполнял решение о сохранении покоя своего поднадзорного. Недаром этот покой стал называться изоляцией. Но ведь Сталин — прекрасный службист, он действует не от своего имени, а от имени ЦК. Сталин по телефону делает выволочку Надежде Константиновне. Этот ленинский «рупор» должен быть закрыт. Кажется, эта старушка, которая еще обладает свободой передвижения, что-то сообщает Старику о текущих кремлевских делах? А на каком основании она нарушает партийную дисциплину? Она не боится, что он, Сталин, потянет ее на ковер в ЦК? Все это и кое-что другое было сказано раздраженным генсеком достаточно темпераментно. В его речи соединялись находчивость прилежного семинариста с грубостью тифлисского кинто. Ах, она имеет разрешение от врачей и как жена Владимира Ильича лучше представляет, что ему вредно, а что полезно? Ну, этого генсек стерпеть не мог. Он уже, стиснув зубы, ночью прикидывал, что лучше всех в стране будет все знать лично он, и только он. Зарвавшейся старой большевичке он ответил: «Мы еще посмотрим, какая вы жена Ленина».
Здесь придется разворачивать маленькое лирическое отступление.
Если реплика Сталина реально, то есть действительно, была произнесена, то Сталин явно имел в виду начавшееся еще в 1909 году знакомство — пока назовем его так — Ленина и известной впоследствии большевички Инессы Арманд. Именно в это время Ленин и Надежда Константиновна подружились с Инессой Федоровной. Судьба этой недюжинной женщины поразительна и достойна отдельного внимания. Здесь неудачное замужество, разрыв, дети и столь сильно захватившая эту одухотворенную и разнообразно одаренную женщину революционная деятельность. В 1911 году она преподает в организованной Лениным для подготовки партийных кадров школе под Парижем, в местечке Лонжюмо. (Историческое здание еще существует, и в нем, как и прежде, находится автомастерская.)
Когда возникло и «кристаллизовалось» чувство у Ленина и Арманд, сказать нелегко. В 1912 году, летом, она по заданию партии уезжает в Петербург, там ее дела складываются трагично: она сидит в тюрьме, в одиночке, у нее начинается туберкулез, и свободу она получает не так скоро. Только в 1913-м, осенью — Ленин теперь живет ближе к России, в Кракове, — снова происходит его встреча с Арманд. Потом этих встреч, вдвоем ли, втроем, будет еще несколько. Свидетельств, кроме домыслов, — никаких. Крупская в своих воспоминаниях пишет об Инессе Федоровне дружески и без какого-либо раздражения. После смерти Арманд, случившейся в октябре 1922 года в Москве, Крупская взяла на себя заботу о ее дочерях. На похоронах Арманд среди букетов и венков был один венок из белых цветов, на траурной черной ленте которого стояло: «Тов. Инессе — от В. И. Ленина». Эта лаконичная надпись отличается тщательной продуманностью, и умеющему думать и следить за подтекстом человеку дает огромную пищу для рассуждений. В своем роде Ленин был стилистом.
Был ли это «настоящий роман», и был ли это единственный ленинский роман, кроме того, что начался на масленичных блинах на Охте у социалиста Классона, сказать затруднительно. Во всяком случае, все герои этого треугольника вышли из сложившейся нелегкой ситуации, не уронив достоинства. Но пусть у истории невырванными сохранятся навсегда некоторые личные тайны. И копать в этом направлении, имея в виду Монблан ленинских мыслей, идей, поступков, — чрезвычайно скучное, да и подловатое занятие. Несерьезное это дело, словно в оффенбаховской оперетке, задаваться вопросом: «Взошел или не взошел?» Там герои говорили о приключениях шаловливого Зевса, любвеобильного Париса и каких-то легкомысленных богинь. Здесь — чувства очень немолодых людей. Есть, правда, письмо Инессы Федоровны к своему кумиру. По сути, объективно — это высокий эпистолярный стиль, почти исчезнувший в наше время. Даже жалко, что приходится делать выписки, а не давать письмо целиком. Но и здесь — пусть разум и сердце читателя поработают самостоятельно — я надеюсь на духовную неиспорченность и нравственное читательское чувство.
«Расстались, расстались мы, дорогой, с тобой! И это так больно. Я знаю, я чувствую, никогда ты сюда не приедешь! Глядя на хорошо знакомые места, я ясно осознавала, как никогда раньше, какое большое место ты еще здесь, в Париже, занимал в моей жизни, что почти вся деятельность здесь, в Париже, была тысячью нитей связана с мыслью о тебе. Я тогда совсем не была влюблена в тебя, но и тогда я тебя очень любила. Я бы и сейчас обошлась без поцелуев, только бы видеть тебя, иногда говорить с тобой было бы радостью — и это никому бы не могло причинить боль. Зачем меня было этого лишать? Ты спрашиваешь, сержусь ли я за то, что ты «провел» расставание. Нет, я думаю, что ты это сделал не ради себя.
Много было хорошего в Париже, и в отношениях с Н. К., в одной из наших последних бесед она мне сказала, что я ей стала дорога и близка лишь недавно. А я ее полюбила почти с первого знакомства. По отношению к товарищам в ней есть какая-то особая чарующая мягкость и надежность. В Париже я очень любила приходить к ней, сидеть у нее в комнате. Бывало, сядешь около ее стола — сначала говоришь о делах, а потом засиживаешься, и утомляешь ее. Тебя я в то время боялась пуще огня. Хочется увидеть тебя, но лучше, кажется, умерла бы на месте, чем войти к тебе, а когда ты почему-либо заходил в комнату Н. К., я сразу терялась и глупела. Всегда удивлялась и завидовала смелости других, которые прямо заходили к тебе, говорили с тобой. Только в Лонжюмо и затем следующую осень в связи с переводами и пр. я немного попривыкла к тебе. Я так любила не только слушать, но и смотреть на тебя, когда ты говорил. Во-первых, твое лицо так оживляется, и, во-вторых, удобно было смотреть, потому что ты в этот момент ничего не замечал…»