Комиссара похоронили в сыпучих солончаках, поблизости от лимана. Правый берег, высокий и неприветливый, виднелся вдали, рыжеватый от раннего солнца. Там, на узком клочке земли, который в ходе войны и значения-то не имел, остались друзья-товарищи, осталась морская бригада — осталась навечно. Два лейтенанта — уцелевшие командиры взводов — приняли командование, и матросы, изорванные, полураздетые, двинулись к Херсонскому большаку.
Часа через три они влились в поток солдат и матросов, беженцев, повозок, машин, отступавших из Николаева. В этом потоке двигалась и какая-то флотская часть, измотанная в последних боях. Ее командир — капитан первого ранга с рукой на перевязи — ехал верхом на коне по обочине шляха. Верховой во флотской форме вызывал улыбки даже у измученных вкрай людей. Не спешиваясь, каперанг выслушал лейтенантов, вздыхая о чем-то, порасспросил и согласно кивнул. Так пристали оставшиеся матросы к новой части.
Колька беспрерывно думал о документах погибшего комиссара. Их нужно было вручить капитану первого ранга. Но Колька медлил. Минувшей ночью он точно сроднился с комиссаром, перешагнул тот условный рубеж, что отделяет начальника от подчиненного. Он знал о комиссаре больше, чем любой из шагавших рядом. И потому тот был для него теперь таким же близким и дорогим человеком, как мать и отец, как Петро Лемех, как стожарские рыбаки-соседи — частицей Колькиной жизни. Ему не хотелось расставаться с документами — измятыми, скомканными, которые после лимана прочесть уже было почти невозможно. Казалось: пока документы с ним, комиссар продолжает жить, идет где-то рядом, вместе со всеми, к Херсону, такой же бодрый и неизменно подтянутый, как всегда. А отдай он, Колька, эти бумаги — все превратится в необратимое прошлое, и тогда комиссар для него станет тем же, чем стал уже, наверное, для многих матросов: могильным холмиком над Бугским лиманом. «Может, оставить у себя партийный билет? — мучительно размышлял Колька. — Чтобы немцы не думали, будто у нас — одним коммунистом меньше… Но имею ли право? Могу ли я свою жизнь поставить вровень с жизнью погибшего комиссара?»
В конце концов, он подошел к капитану первого ранга. Доложив о себе, коротко рассказал обо всем, что случилось на том берегу и в лимане. Каперанг долго рассматривал документы, стараясь в них что-нибудь разобрать. Печально сказал:
— Спасибо, моряк. Волю комиссара выполним. — Спрятал бумаги в полевую сумку и, взглянув на Кольку, добавил: — Тебе полагался бы орден, матрос. Да только прости: не до орденов сейчас.
Они отступали по ровной и плоской степи с редкими тополиными хуторами. Сухо шуршали колосьями перестоявшиеся хлеба. Пламенели раскованным золотом доцветающие подсолнухи. И кружили над степью и над шляхами коршуны, ожидая своего часа.
С воздуха наседали самолеты. Они бомбили, обстреливали дороги, и меж хлебов, у дорог, вырастали скорбные холмики могил. Многие оставались не похороненными, и живые, проходя мимо, немо просили у них прощения.
Как-то, помогая зенитчикам вырыть орудийный дворик, наткнулся Колька в земле на кучу зерна. «Неужели кто-нибудь спрятал?» Потом догадался: сусличья нора. Вспомнил, отец рассказывал: в голодном двадцать первом году бродили рыбаки по степи, раскапывали такие вот норы. В каждой оказывалось пуда по полтора зерна. Может, и ныне тем, кто остался под немцем, придется вот так же кормиться? Горят неубранные хлеба — горят на корню, предвещая голод. То немногое, что сумеют сохранить люди, сожрут, подберут подчистую фашисты… Где-то теперь отец? Как там бедует мать, оставшаяся в неволе? Увидит ли их он когда-нибудь снова?..
Херсон оставляли в знойный августовский день. После нескольких суток боев стало ясно, что город не удержать. Немцы наступали с двух сторон: от Николаева и со стороны Снегиревки. Никто не знал, где проходит линия фронта, какие местечки и села в наших руках, а какие заняты немцем. Сводки Информбюро не вносили ясности: об оставленных городах сообщалось, как правило, по прошествии нескольких дней, когда фронт откатывался восточнее. Поэтому бойцы интересовались, главным образом, новыми направлениями, которые появлялись в сводках. Так было и в этот раз: уже давно в сводках упоминались бои на Херсонском направлении, когда, наконец, сообщили о том, что пал Николаев. Что же могли объяснить бойцам запоздалые сведения!
Вновь очутился Колька на берегу Кошевой. Прошло лишь немногим больше трех месяцев с тех пор, как он был здесь в последний раз. Вон там, за причалами Экспортлеса, стояла тогда «Черноморка». Помнится, уходили в тумане, навстречу ночному шторму. И сейчас посреди Днепра, за мысом яхт-клуба, торчит из воды поворотный буй, от которого тянется курс в днепровское гирло, в лиман, к Очакову и Стожарску. Что там теперь, за вербами гирла, за камышами и щучьими заводями, за куренями пойменных хуторов? Неужели Германия?
Три месяца, а что осталось от прежней жизни? Не было ныне ни «Черноморки», ни шкипера, ни Стожарска… А сам Херсон! Горели дома, подожженные бомбами: немцы беспрерывно бомбили порт. Замерли корпуса консервных заводов, из вскрытых вен элеватора вытекали в широкий Днепр струи зерна. Опустели судоремонтные верфи: корпуса кораблей заранее быль выведены в порты Кавказа и Крыма. Меж правым и левым берегом сновали буксиры, колесные пароходы, моторки, шаланды, баржи, понтоны и даже плоты: переправа. А к пристаням подходили все новые группы бойцов — покрытые пылью и кровью, только что вышедшие из боя.
Пароходы держали путь на Голую Пристань и Збурьевку, на Кардашинку, Подстепню, Казачьи Лагери: в плавни. Командам судов давался строгий приказ: выполнив боевую задачу, заводить пароходы в лиманы и ерики, в рукава и протоки, известные только охотникам да рыбакам, и там, среди камышей, верболоза и желтых кувшинок, затапливать, подорвав перед этим котлы и машины. Самим — уходить с частями на левый берег… Прощаясь протяжным гудком с Херсоном, отчаливали суда в последний рейс, навстречу смерти в днепровских плавнях. «Спартак», «Рабочий», «Слепнев», «Ян Фабрициус», «Труд», — читал названия пароходов Колька, прощаясь с ними, точно с людьми.
— «Карлуша» пошел, — всхлипнул рядом кряжистый парень, по виду грузчик. Из Кошевой медленно разворачивался светлый, с узорчатыми бортами «Карл Либкнехт». А следом — двухтрубный колесный буксир, выкрашенный в желтый цвет: «25 Октября». Несколько лет назад Колька видел в Днепровском лимане, как этот буксир — тогда белый, с трехцветным флагом на мачте и надписью на кожухе «Тургеневъ» — снимали для кинофильма «Белеет парус одинокий». Это выглядело тогда в глазах мальчишек как диво — все лето на побережье только и было разговоров, что о кино. Все это тоже осталось теперь в далеком прошлом.
Матросы отступали на Цюрупинск… Горели херсонские улицы, горели склады Экспортлеса и вагоны на портовой ветке. Над пристанями роился гул, придавленный зноем: крики, говор команды, стоны раненых. Тарахтели моторы катеров и «болиндеры» рыбацких баркасов. Тут же, на берегу, высились горы консервных банок — с компотам и знаменитыми херсонскими баклажанами, которые не успели вывезти. Бойцы, потерявшие голос от жажды, пытались отведать этих компотов, но интендант, с десятком солдат охранявший консервы, вдруг заартачился, заорал, пригрозив трибуналом за мародерство.
Потом примчался мотоциклист и испуганно сообщил, что немцы вышли к вокзалу и бой сейчас завязался, наверное, уже на Говардовской. Интендант забегал, растерянно запричитал, предлагая частям забирать консервы, кто сколько сможет. Командиры хмуро отмалчивались. Тогда охранники притащили бочки с бензином, облили консервы и подожгли. Над причалами удушливо потянуло обгорающей жестью. Нагретые банки взрывались, точно гранаты.
Колька погрузился в небольшую деревянную баржу, которые тут называли «дубками». Моторная лодка поспешно зацепила баржу канатом и потащила к левому берегу. Город все шире открывался с реки, поднимаясь в гору домами из белого камня, накаленного солнцем. На эти дома наползала мохнатая шапка из черных едких дымов. Река клокотала хаосом шлюпок и пароходов, ревела гудками, давилась разрывами бомб. Военные катера-охотники и мониторы речной флотилии, приткнувшись к вербам, обстреливали через город район вокзала.