Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Прикрывавшая рота навязала противнику бой. Пользуясь этим, с другой стороны Стожарска потянулись по большаку — к заветному Бугу — растрепанные остатки батальонов. Шли молчаливо и вразнобой, скорее кучками, а не строем. Тащили на себе пулеметы, боезапас, нехитрые допотопные рации. Сменяя друг друга, несли на плечах рыбацкие шлюпки, которые, как-то сразу, стали длиннее и тяжелей во сто крат, нежели на воде. Из некоторых шлюпок свисали безжизненно руки с зелеными наколками якорей: уже после того, как шаланды ушли в Скадовск, появились и новые раненые, и погибшие…

Глухо ступали в горячую мякоть дороги, вздымая курную пыль, сотни усталых ног. Пыль оседала на зубы, на руки и спины, стекала грязными змейками по щетинистым лицам. В глазах качалась белесая степь.

Большак все круче удалялся от берега — море постепенно слилось с полынной однообразной далью. Влажные ветры уже не долетали сюда.

Колька часто оглядывался на Стожарск, старательно вытирал глаза рукавом, ссылаясь на пыль. Мать собралась провожать его за слободку, но в небе появились юнкерсы», и он запретил ей выходить со двора. С трудом оторвал от себя материнские руки, передал зашедшуюся в судорожном рыдании мать соседкам. Поспешно шагнул от крыльца. Но возле калитки мать догнала его вновь, припала к груди.

— В последний раз поглядеть на тебя, сыночек, — не причитала, скорее роптала, молила она. — В последний раз…

Сухими, неистово чуткими пальцами ощупывала, точно слепая, волосы, щеки и губы сына, шептала наспех благословения… Уходя, Колька слышал, как билась она на руках у соседок, как шептала ему вдогонку свою материнскую ласку. Долго затем ему все еще чудился за спиной ее исступленный горячечный голос, который бил ему в горло, мешая дышать. Колька чувствовал, как мелко дрожит у него подбородок, закусывал губы, старался думать о чем-то другом. Но хмурые лица матросов, покрытые пылью бушлаты, бредовые вскрики раненых, которых медленно добивало солнце, — все, эти тягостные приметы отступления не в силах были навеять иные мысли. И потому Колькины думы снова и снова возвращались к родному дому, к покинутой им — на неволю — матери.

Позади прогремел отдаленный взрыв, прокатился над головами в пустую степь — невольно оглянулись матросы. За садами Стожарска, где-то у самого моря, вздыбился к вислому небу куст желтоватого дыма, заклубился, расширился, теряя броские контуры, и медленно стал оседать. «Что это? — екнуло сердце у Кольки. — Школа? Контора колхоза? Клуб?» Но тотчас же рядам услышал всхлипнувший голос Лемеха:

— Маяк подорвали… Начисто…

Силился — и никак не мог представить стожарского берега без белой башни маяка. А Петро Лемех стоял на обочине шляха, глядел неотрывно на дальнее облако взрыва, что расползалось плоско над крышами города, угасая в садах.

— Бывает, — угрюмо заметил Рябошапко, сочувствуя Лемеху. — Вернемся — отстроим. Хуже, брат, когда людские сердца разрываются. Вот так же, вдрызг…

Они брели весь день, почти без привалов, без конца отстреливаясь от самолетов. По крику: «Воздух!» — бросались в разные стороны, подальше от большака, с разбегу ныряли в увядшие кураи, припадали к земле. Машины проносились над ними с горячим свистом, и пули дробных очередей шелестя зарывались в солончаки.

Потом наступила ночь, но они все брели, шатаясь и засыпая, не падая лишь потому, что и в дреме — уже машинально, как заведенные, — подчинялись привычному, ставшему почти механическим, ритму движения. Сменяя друг друга все чаще и чаще, сгибались под тяжестью рыбацких шлюпок. Тогда казалось, что само небо — густое и черное, пропахшее, как и шаланды, смолой, — давило па плечи. С этого неба впивались в глаза разбрызганные, словно разорванные сердца, заезды…

И сейчас у Кольки тоскливо сжимало сердце при воспоминании о Стожарске, о проводах в море отца и прощании с матерью. Запах вяленой рыбы — бесхитростный и простой — навеял память не только о тягостном дне расставания, но и о тысячах дней предыдущих. Стожарские весны в сверкании солнца и сельди, со временем слившиеся в одну сплошную весну, веселые осени с ловлей чижей и глупых щеглов-замазур, студеные зимы, когда замерзали закраины берега и мимо Стожарска, в дымчатых сумерках моря проплывали в Днепровский лиман желтотрубые валкие ледоколы, — все воскресил внезапно привычный запах, которым остро тянуло от угловатых рогожных кулей. Колька и сам не думал, что это может быть так тревожно и горько. Минувшее детство выплыло вдруг над Ладогой, согрев и ранив одновременно. Эта даль была такой же глубокой, как братские могилы над Бугом, как думы над последним патроном, как эта промозглая отчужденность осенней Ладоги.

Озеро тупо стучалось волнами в плоское днище баржи. Ветер по-зимнему сухо, точно поземкой, шуршал по рогожным кулям, стегал по мачте мокрым набрякшим вымпелом, а дальше, за кормою, вгонял в свинцовую воду коричневый дым от мотора. Выхлопной патрубок в борту захлестывало, глушило, и баржа словно захлебывалась, хрипела и задыхалась, истекая желчной соляровой гарью. Посиневшая белая краска рубки покрылась холодной испариной; по ней стекали крупные капли влаги. А прямо над баржей серело угрюмое небо с катящимися на север темными глыбами туч. В этих тучах, казалось Кольке, сидели в засадах «юнкерсы».

Поначалу матросы с опаской поглядывали на небо. Но мало-помалу успокоились. Спасаясь от ветра, поглубже зарывались телами в кули с рыбой; пряча подбородки в воротники бушлатов, забывались, дремали, «добирая», по выражению Васьки Чирка, недоспанные часы, которые война задолжала солдатам. «Может, и обойдется на этот раз, — думал с надеждой Колька. — Погода вроде нелетная».

Однако не обошлось. Уже под самым западным берегом, когда замаячили впереди постройки и избы поселка, из туч неожиданно вывалился вражеский самолет. На какую-то долю мгновения, казалось, он замер, удивляясь внезапно увиденной цели, затем, опустивши по-бычьи голову, в нарастающем реве ринулся вниз. Старшина-пулеметчик, резко развернув установку, нажал на гашетку — трасса очереди вычертила прямую и завязла в туманистом небе. Новые очереди бросались одна за другой вдогонку, скользили вокруг самолета, но угасали в тучах. Машина стремительно приближалась, нацеливаясь на баржу, прощупывая воздух змеиными жалами своих пулеметов. И эти жала вонзились, в конце концов, в палубу. Старшина покачнулся, подался вперед, повис на предплечниках — его последняя очередь ударила в горизонт, сбила пену на дальних гребнях и зарылась в тяжелую воду у самого борта. Только затем, медленно оседая, старшина упал на исклеванную пулями палубу. В его глазах отразился навечно пасмурный день.

Матрос из отряда — с ленточкой «Красный Кавказ» над бровями — бросился к установке, развернул ее вслед, самолету, вышедшему уже из пике. С берега заработали наши зенитки. И хотя их снаряды рвались беспорядочно далеко, вражеский летчик решил, видимо, лучше убраться. Машину вновь поглотила плотная темень неба.

Инженер-лейтенант, командир баржи, подошел к старшине, печально стянул с головы фуражку. Матросы бережно подняли тело товарища, перенесли в кубрик. Близкий берег как-то сразу померк, уже никого не радовал. Сейчас он казался таким же враждебным, как небо, как озеро, как дождливые горизонты вокруг, из-за которых докатывался время от времени далекий артиллерийский гул.

— Комендор? — обратился к матросу с «Красного Кавказа» инженер-лейтенант.

— Был когда-то на крейсере, — вздохнул пулеметчик. — А ныне — пехота.

— Останешься на корабле, — произнес как уже о решенном командир баржи. — С мичманом вашим договорюсь. — И, уже уходя, добавил, помедлив: — Когда похоронам старшину, займешь его койку в кубрике…

Высадились в поселке Ладожское Озеро. Наскоро попрощались с корабельной командой, которая тут же приступила к разгрузке баржи. Обратным рейсом ей предстояло доставить на Большую землю детей, вывезенных из Ленинграда, и моряки торопились выйти в озеро, едва стемнеет.

Поселок со следами частых бомбежек казался притихшим и настороженным. Отсюда, из края торфа и замшелых чащоб, тянулась к Ленинграду глухая Ириновская ветка. Местами осинники, подступая к дороге, наползали почти на нее. Давно не менявшиеся шпалы за давностью времени пахли болотами. Меж ними скупо прорастала трава. На рельсах, на семафорах и стрелках лежала не то потемневшая ржавчина, не то многолетняя сырость окрестных озер. В свежих воронках стояла черная, как уголь, вода.

58
{"b":"198254","o":1}