Де-Шоази устроил свой лагерь в одной миле с половиной от Клочестера, наши авангарды то и дело обменивались выстрелами с английскими, и мы не спали ни одной минуты в продолжение всей осады. Так как барону де Виоменилю было поручено атаковать один из форпостов Нью-Йорка, де Шоази сделал ложную вылазку по направлению к Клочестеру, он наконец даже решил сделать действительное нападение и овладеть траншеями с оружием в руках. Он велел раздать топоры американской милиции, чтобы она рубила изгороди, но при первом выстреле половина побросала топоры и ружья и спаслась бегством; покинутый таким вероломным образом, он принужден был отступить ко мне, потеряв около дюжины людей.
На другой день милорд Корнвалис предложил сдаться на капитуляцию. Де-Рошамбо захотел послать меня во Францию с этим важным известием и приказал мне явиться к нему, но я вовсе не стремился ехать в Европу и посоветовал ему послать де Шарлю, что, может быть, помирит его с де Кастри и заставит относиться лучше к армии. Но он не хотел принять моего совета и настаивал на том, что я должен ехать с этим известием, так как принимал деятельное участие в этом деле. Пришлось исполнить его приказание, но граф де Шарлю никогда после не мог простить ни ему, ни мне этого. Я сел на королевское судно «Surweil-lante» и через двадцать два дня был уже в Бресте и немедленно же отправился в Версаль.
X. 1781–1783
Версаль в 1781 г. — Любовь Лозена к мадам де Коаньи. — Вторичное путешествие в Америку.
Приехав в Версаль, я нашел де Морепа при смерти, но он все же узнал меня и принял меня самым трогательным образом. Он просил обо мне короля и министров, которые обещали ему позаботиться обо мне. На другой день он умер, и де Кастри и де Сегюр опять стали обращаться со мной из рук вон плохо.
Известие, привезенное мною, очень обрадовало короля. Я увидел его у королевы. Он расспрашивал меня о подробностях и вообще был очень мил со мной. Он спросил меня, рассчитываю ли я вернуться в Америку. Я ответил утвердительно. Он сказал, что я могу передать его армии, что он будет заботиться о ней. При этом разговоре присутствовал и де Сегюр. Я ответил, что через две недели думаю вернуться в Америку и передам тогда эти милостивые слова по назначению. Я посоветовал де Сегюру тотчас же выработать с королем дальнейший план действий. Он сказал, что должен еще подумать раньше и, наконец, только через несколько дней переговорил с королем и сообщил, что я могу ехать в Брест через неделю. Я просил его показать мне все распоряжения короля относительно армии, он отказал мне в этом, и впоследствии я узнал, что король решительно ничего не сделал для армии, даже, напротив, отнесся к ней очень худо. Впрочем, я по себе мог уже судить о том, как во Франции ценились военные заслуги. Де-Сегюр передал мне от имени короля, что его величество изволили быть так милостивы, что разрешили мне сохранить мой полк и по заключении мира предоставить мне командование над ним в продолжение всей моей жизни. Нечего говорить о том, что эта милость далеко не соответствовала тем обещаниям, которые мне делались до начала войны, когда мне обещали дать первый иностранный конный полк, который будет сформирован в будущем, и даже менее того, что я имел в данную минуту, так как я командовал теперь целым корпусом. Я отказался передавать распоряжения короля в армию, де Сегюр был этим страшно шокирован, но я нисколько не заботился о его чувствах.
Де-Кастри обошелся со мной еще хуже. Вместо того, чтобы прислать мне четыреста человек моего полка, оставшихся в Европе, он послал их в Африку и там приказал им оставаться гарнизоном даже тогда, когда там все успокоилось; этим он, конечно дал мне ясно понять, что отнимает всякую возможность служить своему отечеству с пользой. Де-Кастри вообще отнесся очень плохо ко всем людям моего полка и даже офицеров обошел наградами, хотя они вели себя все геройски.
Я нашел, что мадам де Коаньи относится ко мне теперь еще любезнее прежнего, она выказывала мне столько дружбы, что я не мог устоять от искушения и видел ее почти каждый день и с каждым днем привязывался к ней все сильнее. Я никогда не видел в женщине столько ума и прелести, как в ней, все остальные проигрывали в этом отношении в сравнении с ней. Я говорил себе, что крайне неблагоразумно любить ее, но все же не мог перестать любить ее. Мне все говорили, что она большая кокетка, что она легкомысленная, что она насмехается без всякой жалости над всеми, кто имеет несчастье полюбить ее. Но я нисколько этого не боялся, так как с первого же раза меня поразила ее необыкновенная доброта. Я не надеялся на то, что она меня полюбит, но я рассчитывал, что когда она узнает о том, что творится в моем сердце, она проникнется сожалением ко мне. Я пока еще скрывал свою страсть, но, тем не менее, мысль о моем близком отъезде наполняла мое сердце невыразимой тоской, и она скоро отгадала мою тайну.
Я встретился в Париже с мадам Робинсон, первой любовью принца Гальского, о которой английские газеты говорили так много в свое время, называя ее Пердитой. Она была весела, откровенна, жива и не говорила по-французски. Я казался ей очень интересным, каким-то героем, только что вернувшимся с поля сражения и опять намеревающимся отправиться туда же, очевидно много выстрадавшим, ей казалось, что нет ничего такого, чего бы она не сделала для этого человека, и она сделалась моей любовницей, чего я, конечно, не скрывал от мадам де Коаньи. Разве не все равно, как я буду поступать, говорил я себе, ведь она читает в моем сердце.
Пердита окончательно меня рассорила с мадам де Мартенвиль, которая оказалась уже в жестокой ссоре с мадам де Геменэ и мадам Диллон; она стала требовать от меня, чтобы я не виделся больше с ними; конечно, я отказал ей в этом наотрез; наши отношения стали очень холодны. Она узнала про Пердиту, еще больше рассердилась на меня, и наконец объявила мне, что я должен выбирать между нею и мадам Диллон. Нечего и говорить о том, что я не колебался при этом выборе, мадам де Мартенвиль скоро раскаялась в своем поступке и хотела помириться со мной, но было уже поздно.
Пердита уезжала в Англию и ей так хотелось, чтобы я проводил ее до Калэ, что я не мог ей отказать в этой просьбе. Жертва с моей стороны была очень большая, так как в этот самый день я должен был обедать у мадам де Конто, где должна была быть также и мадам де Коаньи. Я написал мадам де Коаньи, что не буду обедать вместе с ней и воспользовался этим несколько странным предлогом, чтобы сказать ей, что я обожаю ее и, что бы ни случилось, буду боготворить ее всю свою жизнь. Мадам де Коаньи вполне поняла меня, поверила моим словам и написала несколько слов, избегая отвечать что-нибудь на мое признание. Ее поведение по отношению ко мне было в высшей степени просто и мило, она не выказывала гнева, так как не чувствовала его, и нисколько не сомневалась в моей искренности, так как не имела для этого никакого основания, она не говорила мне, что никогда не полюбит меня.
Я видел, что за ней ухаживают очень многие и некоторые были крайне опасны для меня, я прекрасно знал, что во многом уже не обладал теми преимуществами, как они, я не был уже красив и молод, но у меня было сердце, цену которого она знала, весьма похожее на ее собственное, и на эти-то сердца я и рассчитывал. Эта любовь, без всякой надежды на будущее, давала мне больше, чем всякая другая любовь. Я старался быть терпеливым, осторожным, и готов был пожертвовать всем, только бы чем-нибудь не скомпрометировать ее; она все это чувствовала и, конечно, ценила по достоинству; я не ходил к ней и никогда не видел ее одну, я только изредка мог говорить ей о своей любви, но я мог писать ей об этом, я никогда не встречался с ней без того, чтобы не вручить ей записочку, и она всегда принимала их охотно. Я, конечно, мог бы быть гораздо более счастлив, но я не знал никого, кто был бы так счастлив, как я.
Во время обеда, который город давал в честь дофина, мадам де Коаньи, прекрасно одетая, как всегда, явилась с пером черной цапли на груди, и тотчас мною овладело безумное желание получить от нее это перо. Никогда еще ни один странствующий рыцарь не мечтал о пере своей возлюбленной так, как я мечтал о нем в эти минуты.