Во власти впечатлений, произведенных на меня лагерем, я несколько рассеянно воспринял окружающее. За моей спиной тянулась колючая проволока, по которой прежде шел ток высокого напряжения; передо мной было шоссе, ведущее в Веймар, чуть слева, по другую сторону шоссе белели сквозь густую зелень какие-то домики, виднелся за поваленной оградой край неухоженной клумбы, заросшей сорняком.
— Теперь здесь не на что смотреть, — тихо и грустно произнес человечек в заношенном кителе. — А какое это было чудесное местечко!
Я вздрогнул, мне почему-то показалось, что, прикурив, он ушел. Человечек по-своему понял мое движение.
— Я говорю, разумеется, не о лагере. Людям плохо за колючей проволокой. Но вот городок!.. Может быть, я преувеличиваю, это простительно для старожила.
Он работал здесь с самого основания лагеря, сперва на строительстве, затем короткое время в охране, после сторожем в эсэсовском городке, что через дорогу. Ему приходилось быть не только сторожем, но и подметальщиком, и садовником, и конюшим — городок рос, и служащих постоянно не хватало. Он же на все руки: и швец, и жнец, и на дуде игрец. В человечке проснулась гордость. Он перестал искательно улыбаться, что-то холодноватое от самоуважения появилось в его стертом, сером лице, и голос зазвучал на низах пивным хриповатым достоинством. Конечно, сейчас трудно поверить, а ведь ему доводилось прислуживать самой госпоже Кох. Он держал ей стремя. Да, да, тяжелое стремя из литого золота, он клянется в том Господом Богом! — и человечек ударил себя кулаком в грудь. А как хороша была госпожа Кох в седле: черный сюртук, белые рейтузы, лакированные сапожки. Когда она давала шпоры коню, ее красные волосы разлетались по ветру и госпожа Кох была прекрасна, как цирковая наездница!..
— К нам сюда приезжали цирковые артисты, мы неплохо жили… У нас был даже собственный зверинец с медведями, волками, лисицами, зайцами, оленями, орлами, попугайчиками, то-то радости детворе! Нет, Бухенвальд сейчас не узнать, все разрушено, сожжено, изгажено. Вам приехать бы сюда раньше, как здесь было красиво!
Я сказал, что едва ли смог бы насладиться красотами городка — с той стороны колючей проволоки его плохо видно.
Человечек не понял, смутился и разом растерял свою жалкую спесь.
— Простите, вы не знаете, что сталось с госпожой Кох? — спросил он прежним, вкрадчивым голосом.
— Она в тюрьме, в американской зоне…
После окончания войны ее предали суду как военную преступницу. Ожидая решения своей участи, она сошлась с комендантом тюрьмы, американским майором, забеременела, и смертный приговор, который ей вынесли, нельзя было привести в исполнение. Вскоре она родила и стала матерью американского гражданина. Хотя у майора и была жена в Штатах, он не отрицал своего отцовства. Генерал Клей распорядился немедленно выпустить Ильзу Кох. Это вызвало такой взрыв общественного негодования, что Клею пришлось вернуть ее за решетку. Ильзу Кох снова судили и дали ей пожизненное заключение. Но недавно в газетах появилось сообщение, будто она была выпущена и вместе с подросшим сыном уехала в Австралию. Но мне не хотелось радовать бухенвальдского старожила, и я уверенно сказал:
— Отбывает пожизненное…
Он притуманился. Не то чтоб он так был предан Ильзе Кох, но блеск ее золотого стремени озарял его судьбу. Я представил себе, как вышла из тюрьмы несколько поплывшая от лет и сидячей жизни немолодая женщина с бледным плоским лицом и поблекшими, некогда изумрудными, а теперь кошачье-зелеными глазами и огненно-рыжей копной волос. К ней подвели ее мальчика, это была их первая встреча на воле, и, растроганная, она обняла худые плечи сына теми же руками, которыми некогда в лагере обнимала пленного шведа, добровольца английских военно-воздушных сил, рослого красавца с гладкой кожей, испещренной татуировкой. Тогда ей впервые пришло в голову, на что может пригодиться такая вот чистая, гладкая кожа, разрисованная кораблями и якорями, русалками и троллями; и когда швед ей надоел, она велела содрать с него красивую кожу и своими собственными руками, равно умелыми в любви и в работе, сделала бювар в подарок Гиммлеру… А мальчик прижимался к родному, надежному телу матери и плакал от неизведанного счастья защищенности. Потом они шли по солнечной, мягко затененной каштанами улице, их ждал пароход, синее долгое море, далекий австралийский берег, новая жизнь…
Подошел мой автобус, и я бросил недокуренную папиросу. Бухенвальдский старожил задумчиво поглядел на тлевший в пыли окурок, поднял его, обтер и сунул в рот…
И вот по прошествии стольких лет у бжезинских печей я вспомнил об этом человечишке. Наверное, это покажется странным: в громадности фабрики смерти, рядом с виселицей Гесса, спорившего с судьями, сколько миллионов жизней он истребил, думать о каком-то ничтожестве, собирателе окурков, настолько малом винтике гитлеровского рейха, что его и к уголовной ответственности не привлекли. Но мне этот подонок представляется серьезной опасностью. Он и ему подобные — это та почва, та плесень, на которой произрастали гитлеры и гессы. В своей готовности принять любое зло только потому, что оно есть, обожествить любой кровавый режим только потому, что у него сила, видеть лишь золото стремени и не замечать печной сажи, воняющей человечиной, они поистине страшны.
Страшнее тех новоявленных фюреров, которые тонкими голосами возвещают в разных концах света о своем пришествии. Ибо только собиратели окурков, стремянные Ильзы Кох могут сделать крикунов носителями рока.
Эти холопы сильной власти, шептуны-сказители, повествующие о зверушках и цветочках, о сволочном уюте на краю смертного рва, глядишь, и впрямь заставят поверить новых жителей земли, что в концентрационных лагерях сидели преступники, что век Ильзы Кох блистательней наших скромных будней. Не из подобного ли источника черпает свое знание о минувшем молодой мюнхенец, объявивший Освенцим социалистической пропагандой?..
О Лескове
Давно и преданно любя Лескова, ревнуя к славе тех, кто больше его признан и читаем, я силился понять меру и характер известности этого удивительного, ни с кем не сравнимого русского писателя. Лесков?.. Ну как же, кто не знает Лескова! Но копни чуть глубже, и ты убедишься, что на слуху у людей или просто имя классика — не из первых — русской литературы, или три-четыре его произведения: «Очарованный странник», «Леди Макбет Мценского уезда», «Левша», иногда этот список обогащается «Тупейным художником» или «Железной волей». Но «Очарованного странника» знают больше по театру «Ромэн», где инсценировка И. Штока около четырех десятков лет не сходит с подмостков, «Леди Макбет Мценского уезда» — по знаменитой опере Дмитрия Шостаковича «Катерина Измайлова», запечатленной и на кинопленке, сказ о Левше — опять же по сценическим воплощениям и прелестному мультфильму, а «Железную волю» и «Тупейного художника» часто читают по радио.
Конечно, среди отечественных книгочеев найдутся и такие, что читали и перечитывали с наслаждением как названные вещи, так и другие шедевры Лескова, скажем, «Соборян», «Захудалый род», «Совместителей», «На краю света», «Воительницу», «Несмертельного Голована», «Человека на часах», «Мелочи архиерейской жизни». Но это народ особый — любители и знатоки литературы, а я имею в виду рядовых квалифицированных читателей. Для них названия многих произведений Лескова — звук пустой. И в библиотеках мне говорили с грустью, что спрос на Лескова совсем не велик и лишь немногим превышает спрос — на почти — и несправедливо — забытых Григоровича, Писемского, Глеба Успенского, Эртеля.
О великая, изобильная, неприметливая и расточительная от богатств своих безмерных Русь! Ведь каждый из названных писателей в литературе любой другой страны явился бы предметом поклонения, всенародного культа. И дом, где он увидел свет, и любое приютившее его жилье, и школа, где он учился, стали бы местом паломничества, а у подножия памятника, возведенного благодарным потомством, не переводились бы свежие цветы и венки из бессмертников[4].