Милиционер был неумолим. Он вынул дырокол.
— Одну минутку! — вскричал Генсек.
Засунув руку под сиденье, он вытащил экземпляр «Ренессанса», нацарапал несколько слов на форзаце и протянул милиционеру.
Тот взял книгу, прочел посвящение и вернул права, предварительно вынув из них десятку.
— Будьте осмотрительны, — сказал, козырнув.
Генсек включил сигнал левого поворота, тронул с места, убрал поворот, прибавил газу и умиротворенно откинулся на сиденье.
— Только этим и спасаюсь. Хорошо, что у нас такая грамотная милиция. Но книг не напасешься. Хоть второе издание выпускай.
Руки его, лежащие на баранке, напряглись, взгляд остекленел. Они приближались к перекрестку. Генсек сбросил газ и аккуратно миновал зеленый светофор.
— Здесь такой жлоб стоит, — пожаловался он, — только и ждет, к чему бы придраться. До чего же трудно стало ездить по нашей Москве! Я думаю поднять вопрос в Моссовете. По-моему, мы злоупотребляем дорожными знаками, особенно ограничительными. Надо дать водителю больше свободы, больше самостоятельности.
Он настоящий идиот или притворяется? Не надо выбирать: он и то, и другое. У психов агровация — преувеличение болезненного состояния — не является симуляцией, как при других недугах, а дополнительным признаком расстройства.
Генсек затормозил так резко, что Генерал едва не въехал лицом в лобовое стекло. Это добром не кончится, подумал он со смирением. Одна надежда, что его лишат прав или отправят на рапопорт.
И уже очередной милиционер качает права у Генсека. На этот раз обошлось устным выговором — нарушение было пустяковым: включилась мигалка поворота. «Небось сам включил нечаянно-нарочно», — злился Генерал, завидуя драматичной и полной жизни, которой жил сейчас этот баловень судьбы.
Они поехали дальше. Надо кончать, не то сам превратишься в дебила на этой фантасмагорической трассе.
— Я пришел доложить, что авария в Голодандии ликвидирована, — сказал он, опережая очередной приступ маразматической болтовни.
— Знаю, — спокойно, даже небрежно отозвался Генсек. — На следующей неделе мне будут вручать «Сияющего дракона». Ну а наши чудаки, чтобы не отстать, дают еще Звездочку. Мне Главный идеолог звонил и проинформировал.
«Вот так надо делать дела! — восхитился Генерал шустростью мумизированного старца. — Работу скинул на меня, а отрапортовал об успехах сам. Генсеку — побрякушки, ему — почет, а нам с Суржиковым — от мертвого осла уши».
— В ИМЭЛе провели исследование: у меня наград вдвое больше, чем у Геринга, и втрое, чем у маршала Жукова, — сообщил Генсек.
Машина рванулась вперед, крутой поворот, еще поворот — Генсек от кого-то удирал. Еще поворот, и впереди выросла ржавь запертых ворот с примкнутым к ним мусорным ящиком — тупик. «Все правильно, — отметил Генерал, — это естественный финиш…»
Едва Суржиков появился на работе, его вызвали в партком. Мущинкин сиял.
— Поздравляю, — сказал он, крепко пожимая теплыми ладонями руку Суржикова. — Полный порядок. Мы все провернули. Вот ваша характеристика. Прочесть?
— Не надо.
— Да тут все то же, добавлено только, что вы хорошо проявили себя в Японии. И вот резолюция райкома. Как говорится, путь открыт.
— Так я же съездил! — опешил Суржиков. — Неужели опять?..
Мущинкин ласково засмеялся:
— Да нет, чудачок! Подошьем к делу, только и всего. Но справочку медицинскую придется оформить.
— Какую еще справочку?
— Что поездка не противопоказана. Все-таки южная страна. Жаркий климат. А мы не можем рисковать здоровьем наших людей. И прививочки сделайте от холеры, оспы и чумы.
— Зачем?
— А чтобы все было в ажуре.
Уже надорванное обилием сложных, острых, ранящих впечатлений последних дней, сознание несчастного не выдержало. С криком: «Да здравствует Арафат!» — Суржиков кинулся на Мущинкина и вцепился ему в горло.
Афанасьич
Праздник, по обыкновению, удался. Его ритуал был раз и навсегда установлен еще в те давние времена, когда страна впервые отмечала День своих покоезащитных органов. Сперва шеф душевно поздравил собравшихся и тех, кто по служебным заботам не мог присутствовать на вечере, потом его первый заместитель сделал получасовой доклад, в конце торжественной части зачитывались приветствия, а после короткого перерыва был дан большой концерт лучшими московскими силами. Программа концерта тоже не менялась: па-де-де из «Лебединого озера», ряд популярных эстрадных номеров — акробатика, жонглирование, фокусы, русские пляски, пародии на известных артистов, советские песни, военные и лирические, а завершалось все выступлением знаменитого тенора, который медленно выходил из-за кулис и вдруг раскидывал руки, словно хотел обнять весь зал, и с широчайшей силой, удивительной в сильно пожилом человеке, моляще-требовательно призывал присутствующих сеять разумное, доброе, вечное. И когда расплавленным серебром изливались последние слова: «Спасибо сердечное скажет вам русский народ», Афанасьич неизменно пускал слезу и наклонял голову, чтобы другие не заметили его слабости. Уловка не помогала, люди подталкивали друг дружку локтями, кивали на плачущего оперативника, но делалось это с доброй душой — Афанасьича любили и уважали, никому и в голову не приходило потешаться над милой и трогательной чувствительностью человека такой закалки.
Сморгнув слезы, Афанасьич украдкой следил за красивыми жестами певца. Дав истаять последней ноте, певец резко поворачивался к единственной ложе и делал такое движение, будто хотел пасть на колени в экстазе мольбы. И тогда Шеф делал ответное условное движение, имеющее якобы целью удержать артиста, не дать ему грохнуться стариковскими коленями на помост. Артист как бы против воли оставался на ногах, лишь ронял в глубоком поклоне голову с зачесанными через лысину пушистыми белыми волосами. И зал, восхищенный артистизмом обоих участников пантомимы, взрывался аплодисментами.
И на этот раз действие развивалось как положено. С удовольствием наблюдая за скрупулезно выверенным поведением артиста, Афанасьич вдруг озадачился его возрастом. Он уже был седым стариком, когда Афанасьич увидел его впервые. А ведь минуло четверть века, если не больше. Как сдали за эти годы все остальные участники концерта! Беспощадным оказалось время к балетной паре; партнер едва удерживал на руках жилистое, потерявшее гибкость тело балерины, и страшна была ее улыбка, напоминающая оскал черепа; жонглер ронял шары и булавы, заменяя былую ловкость, покинувшую подагрическое тело, лихими вскриками, изящными поклонами и воздушными поцелуями. Старость не пощадила никого, но аудитория все равно любила их и не хотела менять на молодых. Здесь умели чтить традицию. Лишь над этим седым Орфеем быстротекущее было не властно.
Афанасьич еще думал о загадках времени, когда артист повернулся к ложе и — незаметно для людей средненаблюдательных и более чем отчетливо для острого глаза Афанасьича — удержался от условного коленопреклонения. Афанасьич оценил реакцию старого сценического волка, успевшего заметить, что сумеречная глубина ложи не скрывает осанистой фигуры Шефа, и посчитавшего ниже своего достоинства тратить самоуничижительный жест на его зама. Артист при его высочайшей репутации мог бы и перед Шефом не гнуться, если бы тот не был личным и задушевным другом Самого. Поэтому условное коленопреклонение относилось не столько к Шефу, сколько к его Другу. Тут скользящая память Афанасьича за что-то зацепилась. Он вспомнил, что певец стал участником праздничных концертов после того, как его обокрали. У него похитили старинные иконы, которые он собирал чуть не всю жизнь. Он заявил о пропаже, был принят Шефом, спел на концерте. Через некоторое время часть его коллекции нашлась. Артист снова отдался своей страсти. Больше его не трогали. Уже на следующем концерте был узаконен жест мольбы и благодарности.
Артист ушел со сцены на своих длинных, стройных ногах. Афанасьичу его походка показалась чуть тяжелее обычного. Наверное, он был разочарован отсутствием Шефа. Тот ушел сразу после торжественной части. Ему бы вовсе не приходить — на расстоянии паром дышит. Но Шеф всегда был таким — все для людей. Он знал, что без его доброго слова и праздник не в праздник. В таких случаях даже жена не может его удержать, а для него нет выше авторитета.