Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Слушайте, — сказал он трагическим голосом, и кошельки под его взболтанными, усталыми глазами набрякли и почернели сильнее обычного, — вы же были в воскресенье утром в Сталинском избирательном участке.

— Ну, да, — подтвердил я, не догадываясь, к чему он клонит.

— Значит, вы не могли быть в поезде, когда там было голосование.

— Да, я сошел раньше…

— Так что ж это?.. Так как же вы?.. — залепетал он растерянно.

Я мог бы сказать ему: пусть я не был в поезде, но и в Сталинском избирательном участке я то же не был, впрочем, это вряд ли принесло бы ему утешение.

— Вы понимаете, я сел в поезд, где ехали эти инженеры, и довольно долго слушал их злобные пререкания по поводу какого-то дела, решенного Главком в пользу одного из них. Я сказал им: как можно ссориться в такой день, и по их подобревшим глазам понял, что, конечно же, они помирятся. — Я говорил все это тихо, вкрадчиво, мягко, так, верно, говорят с полупомешанным, которому еще можно внушить несколько простейших разумных мыслей.

— Я понимаю, — он вздохнул и понурил голову, — но все равно вы придумали их примирение.

— Вы ждали от меня новеллу, а не очерк. Новелла же предполагает известную дозу выдумки. — Теперь я в полной мере отдавал должное Лелиной предусмотрительности, обеспечившей мне точку опоры в этом споре.

— Я говорил о документальной новелле, о подлинном случае, которому вы придадите изящную новеллистическую форму. Нам нужна правда, а не вымысел…

«Спокойно, спокойно!.. — сказал я себе и своему гулко забившемуся сердцу. — Что он городит?.. Неужели он хоть на миг полагал, что слащаво-фальшивый бред, который я ему принес, имеет жизненное подобие? Какое же у него представление о мире, о людях?.. Чего доброго, он и мои соцземовские очерки принимает за подлинное и неприкрашенное отражение действительности?..»

Я даже вспотел. А что, если кому-нибудь взбредет в башку проверить на жизнь мою писанину? Да нет, чепуха, он просто рехнулся, этот старый армянин с черными подглазьями. Иначе, как можно так грубо нарушать правила игры?..

И тут меня точно обухом по голове: а вдруг и редактор соцзема принимал за чистую монету грузинского летчика, похитившего самолет, прокаженных с Кавказских гор, старух поползней, лилипутов и прочую нечисть, стремящуюся проголосовать за Сталина? А я-то сам, был ли я на все сто процентов уверен, что Лелины «факты» — плод ее необузданного воображения? До того как я увидел ее игры с дратхааром возле старого дуба, у меня не мелькали сомнения, что она ездит на площадь Журавлева. А коли так, значит, я полагал, что какое-то соответствие жизни есть в ее материалах. И даже после того как обнаружилось, что Леля уходит от меня по утрам вовсе не в дымную даль окраин, а домой досыпать, я не допускал по-настоящему это открытие до своего сознания, играл в прятки с самим собой. Я боялся признаться себе, что Леля всё выдумывает. Мне хотелось верить, что какая-то доля правдоподобия есть в поспешных строчках, заполняющих ее блокнотик.

А сама Леля, когда она занималась мифотворчеством, была ли психологически так уж далека от той условной реальности, в которой все мы существуем? Ведь поначалу она и впрямь раза два съездила на площадь Журавлева, и в бредовости подмененной действительности сделала свое гениальное открытие: чем дальше от жизни, тем больше «жизненной» правды. Как же далеко все зашло, как же абстрагировалось наше бытие, если мы разучились отличать нами порожденную фантасмагорию от действительности, если мы уже не ведаем, когда бредим, когда пребываем в подчинении у сознания!

На все это была философия, а на смену ей пришел простой и серьезный страх. Я испугался, смертельно и навсегда испугался. Человек с подглазьями сделал непоправимое: заронил в меня мысль о возможности проверки. Теперь я никогда не буду знать покоя, теперь я из ночи в ночь буду ждать рокового стука в дверь, буду обмирать при каждом неурочном скрипе парадной двери, каждом гудке машины, проезжающей по нашему переулку, каждом внезапном озарении ночного окна, задетом лучами фар; буду читать смертельную угрозу в каждом взгляде, жесте, усмешке окружающих, каждом вызове в редакцию или в Союз писателей. Едким страхом будет отравлено все мое существование: еда, питье, встречи с товарищами, женщинами…

Словно раненому животному мне захотелось скорее уползти в свою нору и там ожидать конца. Не улыбнувшись, а как-то странно и жалко искривив лицо, я поклонился человеку с подглазьями и побрел домой…

Меж тем шел 1952 год, и у меня достало сил, чтобы в тоске, полубезумии и смертной усталости от непроходящего страха дотащиться до следующего марта, когда сама Смерть проголосовала за Великого кандидата.

Срочная командировка или Дорогая Маргарет Тетчер…

Поездка оказалась трудной, куда более трудной, чем можно было ожидать. Хотя легкой жизни для себя Суржиков и не ждал. Вначале говорили, что поедут три человека: химик, электронщик и строитель. Но затем одну единицу сократили, а еще одну забрало Министерство культуры, поскольку там из руководства никто в Японии не бывал, оставили химика, ибо прямого специалиста по тому оборудованию, которое приобреталось, у нас не существовало. С таким же успехом можно было оставить электронщика, строителя или заменить их атомщиком. В Министерстве культуры работало немало толковых людей: бывшие агрономы, паровозники, инженеры-строители, корабелы, но и тут не повезло: на поездку оформился заместитель министра Олег Петрович, бывший директор фабрики мягкой игрушки. Он же, естественно, стал руководителем делегации.

Надо отдать ему справедливость: никакой помехи от него не было. Он в первый же день сам все поставил на свои места. Когда они собрались в кабинете президента фирмы «Цибимуси» за кофе с коньяком и очень вкусными песочными пирожными, он внушительно сказал атлетически сложенному японцу с черным жестким бобриком, похожему не на предпринимателя, а на борца сумо, чтобы по всем вопросам, связанным с технической стороной дела, обращались к Суржикову. «Не знаю, как в Японии, — добавил замминистра культуры, — но мы своим специалистам полностью доверяем». Его слова произвели большое впечатление на японцев. Они все встали, включая президента, и, сложив вместе кончики пальцев, стали отвешивать главе советской делегации глубокие поклоны. Олег Петрович не остался в долгу и с ловкостью, неожиданной в его громадном чревастом теле, отвесил каждому из присутствующих отменный японский поклон. Японцы осведомились, каковы будут пожелания высокого гостя. Ему нужны — переводчик, машина и шофер в полное распоряжение на весь день. Кроме того, он привык два раза в неделю играть в теннис. Японцы, исполнившись еще большего уважения, спросили, нужен ли ему тренер. Нет, тренер не нужен, только организовать игру, найти партнера, да и хорошие мячи не помешали бы, он предпочитает шлезингеровские.

Олега Петровича заверили, что все будет сделано, как он пожелает. После этого последовал новый обряд поклонов, в котором сквозь традиционность выверенных жестов и поз проглядывала неподдельная сердечность, и Олег Петрович отбыл, шутливо попросив хозяев «не обижать его мужика». Японцы, обнажая в улыбке крупные белые искусственные зубы, снова кланялись и продолжали это делать, когда глава делегации скрылся за дверью.

Работать с японцами оказалось, с одной стороны, приятно, с другой — довольно обременительно. Приятно, потому что они были очень вежливы, никогда не повышали голоса, готовы по десять раз объяснять одно и то же, к тому же со стола не сходили пиво, кока-кола, кофе, маленькие бутербродики, у нас их называют «пыжи», и хрустящее печенье. Суржиков столько выпивал жидкости и всего съедал, что обходился без обеда, кроме тех случаев, когда его приглашали пообедать за счет фирмы. Завтрак, очень легкий, «европейский»: хлеб, масло, джем и кофе с молоком, — входил в оплату номера, на ужин Суржиков открывал баночку консервов, которые привез из дома. Был у него и кипятильник, и пакетики с чаем и сахаром он сохранял от завтрака. Словом, с питанием затруднений не было. Сложность работы заключалась в том, что почти к каждому слову надо добавлять «сан», а значит, и помнить об этом, а голова у Суржикова была чисто техническая, рассчитанная на цифры, формулы, точные умозаключения и очень слабая на всякую гуманитарию: он не знал наизусть ни одного стишка и затруднялся в подборе отвлеченных слов, к тому же ему мешала некомпетентность в деревообделочной и пищевой промышленности. Он, конечно, запасся литературой и пользовался каждой возможностью подрастрясти общительных японцев на интересующие его темы, но эта самодеятельность не могла заменить специальных знаний. Выручало Суржикова — во всяком случае, спасало от грубых промахов — то, что он был гением, ничуть об этом не догадываясь. Будь у Суржикова условия для научного творчества, он бы потряс мир открытиями. Но таких условий у него не было. Более того, на работе смутно догадывались, что в черепушке у Суржикова содержится что-то необязательное для ведущего специалиста, избыточное и даже опасное, и потому старались максимально загрузить его, заморочить, чтобы отвлечь тайные умственные силы от попыток воплощения. В людях говорили бессознательный инстинкт самосохранения — известно, что мании одних не приносят счастья другим, — и тайная боязнь чужого возвышения. Разносторонностью и невезучестью Суржиков напоминал Леонардо да Винчи, конечно, не художника, а технаря. Рисовать Суржиков не умел, равно ваять и играть на лютне, да и к отвлеченному умствованию не был склонен, но широтой изобретательского дара не уступал великому флорентийцу. Если Леонардо большинство своих открытий доводил только до чертежа или рисунка, то Суржиков останавливался еще раньше: на мысленном, к тому же недодуманном представлении. Порой — на первом озарении. Домыслить и перевести хотя бы в чертеж не хватало времени: постоянно сверхурочная работа, общественные обязанности. А не мешали бы Суржикову, у нас были бы синтезированы новые химические вещества, открыто средство против СПИДа, построен автомобиль с вечным двигателем, налажен пошив костюмов из антиматерии, черные дыры превращены в хлопковые поля, а не наоборот, как было до сих пор. Повторяю, Суржиков не догадывался о своей умственной неординарности, он думал, что у всех так, к тому же по службе не слишком преуспевал, что отражалось и на его семейном авторитете, в доме главенствовала жена. Слепота к своей тайне освобождала Суржикова от мук нереализованного.

51
{"b":"198071","o":1}