За столиком сидел старик и ел куриную ногу. Он держал ее двумя руками за мослы и выхватывал мясо зубами. Он был в кителе с широкими погонами, брюках с лампасами и высоких генеральских сапогах. Так и есть — генерал. Да не из важных: погон приютил только одну звезду. Стоило наводить такую секретность, у ней куда выше рангом бывали, а не выкаблучивались. Сутулый, с худым, решетчатым от оспы лицом и рыжеватыми, проточенными сединой волосами, генерал выглядел весьма неавантажно. И ел он неопрятно: рот в сале, пальцы вытирает о скатерть. Некоторое время они молча глядели друг на друга. Генерал решил, что ее пристальный взгляд относится к курице. Он повертел куриную ногу и с некоторым сожалением положил объедок на тарелку.
— Хочешь — дожри, — проговорил он горловым, показавшимся знакомым голосом, в котором отчетливо прозвучал восточный акцент.
— Я сытая, — машинально ответила Ася.
Внутри ее происходила странная работа: ее тайная душа о чем-то догадывалась, в то время как сознание, не вмещая в себя эту невероятную догадку, гнало ее прочь. Она бредит… Какая чушь!.. Опомнись, шиза, у тебя струя в глазах… Тот большой, красивый, черноволосый, с чистым смуглым лицом, с мудрым и ласковым взором, а не тщедушный рябой старикашка с сальными ртом и пальцами.
Старикашка взял из лежащей на столе пачки казбечину, чиркнул спичкой, до одури знакомо склонил голову и закурил. В короткой вспышке мелькнул золотой погон с большой маршальской звездой, и на стене и потолке задержалась огромная тень его головы. И тень эта совпала один к одному со знакомым образом.
— За Родину, за Сталина!.. — выпалила Ася из глубины своей бывшей комсомольской души и без сознания упала на тахту.
Когда она очнулась, вождь, отложив папиросу, догладывал курицу. Увидев, что она пришла в себя, он вытер пальцы о скатерть и сказал:
— Раздевайся. Ложись.
Сам же семенящей походкой прошел к шкафу с глухими дверцами, достал бутылку коньяка и стопку. Аккуратно наполнив стопку, он осушил ее медленными глотками, потер грудобрюшную преграду и убрал коньяк в шкаф. Он опустился на тахту и стал снимать сапоги. Делал он это неловко, натужно, и Ася заметила, что одна рука у него меньше другой. «Сухорукий!» — как-то испуганно догадалась она.
С сапогами вождь все-таки справился, а вот китель почему-то не снял, она же, дура, осталась в чулках, думала, так соблазнительнее, и, конечно, порвала их о маршальские звезды. Это была последняя целая пара. Она чуть не со слезами отмечала: одна петля полезла, вторая, третья…
«Я скажу ему, чтоб были мне чулки!» — хорохорилась она под скупым, но странно грузным телом. Когда же эта возможность представилась, она не нашла в себе отваги, только нарочито медленно подтягивала расползшиеся черные чулки на своих худых стройных ногах. Но он и внимания не обратил на эти жалкие маневры. Вообще было такое ощущение, будто он ее не видит. Он ни разу не поцеловал ее, не погладил, не обмолвился ни одним ласковым словом. Видать, не понравилась, решила без малейшего сожаления Ася. И тени пережитой ошеломленности, захлебного комсомольского восторга не было в ней. Холодный, жесткий, несимпатичный старик. И хорошо, если на этом все кончится.
Но когда она оделась, поняв, что в ее услугах больше не нуждаются, он сказал своим негромким, неокрашенным, медленным голосом:
— Первое: не надо комсомольских лозунгов. Второе — не суетиться. Третье… — Он задумался, и Ася задержала дыхание, вдруг ощутив историзм минуты, при ней рождалось нечто вроде шести условий Сталина, которые она изучала в школе. — Третье… — Мысль после большого физического напряжения работала туго. — Надо следить за собой. Некрасиво, когда на женщине рваные чулки.
И тут она не решилась сказать: да я же о ваши звезды их порвала. Она сказала только:
— Слушаюсь, товарищ Сталин.
Он подошел к стене и отколол пришпиленную кнопками репродукцию картины «Грачи прилетели». «Неужели он хочет подарить мне эту дрянь?» — ужаснулась Ася, но он вовсе не собирался ее одаривать. Просто решил перевесить картинку на другое место. Пока он этим занимался, за ней пришли.
Везли ее домой в той же машине тот же шофер с тем же сопровождающим. Она задремала и сквозь дрему услышала:
— Разрешите закурить?
Когда она ехала сюда, шофер дымил вовсю, не спрашивая разрешения. Она сказала небрежно:
— Курите. Только в форточку.
Ее высадили, немного не доезжая до дома. Машина, круто развернувшись, умчалась. Она поглядела ей вслед. Над продовольственным магазином висел длинный лозунг: мелом на кумаче, она проскользнула его взглядом, не вдумываясь в смысл, которого не было, и задержалась на подписи: «И. Сталин». Правее магазина находился агитпункт, по сторонам входной двери были прибиты узкие, обтянутые кумачом щиты с высказываниями за той же подписью. А с витрины писчебумажного магазина на нее смотрело прекрасное, мужественное и мудрое лицо пожилого красавца военного, и это был Сталин. Он уделил свой чеканный профиль крыше нового, еще не заселенного десятиэтажного дома. Он был повсюду: справа, слева, спереди, сзади, внизу, вверху, на небесах, с его именем жили, умирали, совершали трудовые подвиги, шли на кинжальный огонь противника и под топор палача, он был во всем, он был всем, и ее опять зашатало, замутило, закружило, когда она представила, что об это несказанное величие она разодрала свои чулки.
Вежливой фразой шофера исчерпались блага, полученные ею от высокой связи. Правда, на первое время ее освободили от кружка по изучению биографии товарища Сталина (руководящему этими занятиями секретарю театральной партийной организации как-то смутно вообразилось, что она изучает предмет факультативно), но затем ее вызвали в партком, наорали за филон и пригрозили уволить, если еще раз пропустит. Словом, в ее положении ровнехонько ничего не изменилось: она осталась «у воды», по-прежнему наравне со всеми ходила скалывать лед и убирать снег, на заем подписали на сто пятьдесят процентов и лишь отменили другие ночные вызовы. Наверное, все это делалось для запудривания мозгов окружающим, чтобы не возникло порочащих вождя слухов. А слухов действительно не было — до обидного. Единственно посвященная Асей в тайну Верка молчала, как мертвая, и, надо полагать, не из верности подруге. Начальство Асю вовсе узнавать перестало, лишь особист, будто случайно столкнувшись с ней в коридоре, бросал, не разжимая губ: «Вас ждут». Значит, серая приземистая машина стоит в обычном месте, в тупике за театром.
Тревожили ее не часто. Иногда по месяцам не трогали, и она с облегчением думала: ну, кажется, все. Ан нет… Снова в полутемном коридоре настигает ее голос чревовещателя, которому не нужен рот: «Вас ждут…»
Все свидания были похожи одно на другое. Обычно он что-то дожевывал, но уже не предлагал поделиться объедком. Неужели он не знал, что она после работы и не жрамши? Да его это просто не касалось. Он ни разу не назвал ее по имени, знал ли вообще, как ее зовут? Прежде подобная чепуха не занимала Асю, но ведь тут была не «разовка», а связь, которая худо-бедно длилась уже второй год. Она слышала от него лишь две фразы: «Займемся дэлем» (делом) и «Хорошенького понемножку», чем отмечались вспышка и исход страсти. А ей так хотелось о многом спросить его: и о продуктах, и о промтоварах, и чего дальше будет, и как вообще, но она не решалась.
Ася никак не могла понять, что в нем внушает страх. Глаза у него были тяжелые, но они почти никогда не останавливались на ней; и, даже попадая случайно в сектор обзора, она чувствовала, как ее субстанция обретает прозрачность стекла. Он не улыбался, но и не хмурился, двигался медленно, плавно (лишь изредка, видимо, теряя контроль над собой, сбивался на старческий семенящий шаг), и все движения его были неторопливы и плавны, но почему-то это не успокаивало, а настораживало, томило дурным предчувствием. Может, она сама себя накручивала: когда всю твою сознательную жизнь тебе в уши, в мозг, в душу ломит одно и то же имя и с именем этим связаны все неслыханные свершения, достижения, блистательные победы и приход сияющего будущего, разлив народной любви и чумовой страх, то очень трудно поверить в образ хмуроватого, но тихого старичка, который трудолюбиво и неспешно занимается с тобой «дэлем».