Литмир - Электронная Библиотека

Наша семья после этого нашествия съехала оттуда одной из первых. Два-три раза в год я посещал старый квартал – то по случаю дня рождения, то на Рождество, то на День благодарения. И с каждым визитом обнаруживал очередную утрату чего-то такого, что я любил и чем дорожил. Это было как в дурном сне. Улица становилась все менее и менее привлекательной. Дом, в котором по-прежнему жили мои родственники, напоминал теперь старую крепость, мало-помалу превращавшуюся в руины; все они обосновались в одном ее крыле и вели замкнутую, полную лишений островную жизнь, сами начиная потихоньку приобретать робкий, застенчивый, униженный вид. Они даже стали делать различия между своими соседями-евреями, находя некоторых из них весьма человечными, весьма порядочными, чистоплотными, добрыми, щедрыми, благожелательными, etc., etc. Мне это было как ножом по сердцу. Я готов был схватиться за пулемет и сровнять с землей весь квартал: евреев, неевреев – всех подряд.

Как раз тогда же, во время нашествия, власти задумали переименовать Вторую Северную улицу в Метрополитен-авеню. Эта магистраль, которая для неевреев была дорогой к кладбищам, стала теперь, что называется, транспортной артерией, связующим звеном между двумя гетто. На нью-йоркской стороне благодаря возведению небоскребов быстро преобразилась прибрежная полоса. На нашей, бруклинской, взгромоздились пакгаузы, а на подступах к многочисленным новым мостам образовались рыночные площади, благоустроенные стоянки, возникли бильярдные, мелочные лавки, мороженицы, рестораны, москательные лавки, ломбарды, etc. Короче, все стало метрополизироваться – в самом гнусном смысле этого слова.

Пока мы жили в старом квартале, Метрополитен-авеню для нас не существовало: несмотря на смену табличек, она так и осталась для нас Второй Северной. Спустя, наверное, лет восемь, а может, десять, стоя как-то зимним днем на набережной и глядя на воду, я вдруг впервые заметил гигантскую башню здания столичной страховой компании, и тогда же до меня дошло, что Вторая Северная приказала долго жить. Воображаемая граница моего мира претерпела изменения. Мое копье странствовало уже где-то далеко-далеко за пределами кладбищ, за пределами реки, за пределами города Нью-Йорка, штата Нью-Йорк, да и вообще за пределами всех Соединенных Штатов. На мысе Лома в Калифорнии я окинул взором широкие просторы Тихого океана и ощутил, как некая неодолимая сила разворачивает меня совсем в другом направлении. Помнится, как-то вечером мы с другом моего детства Стэнли, который как раз тогда вернулся из армии, заглянули в наш старый квартал и бродили по его улицам с грустью и сожалением. Европеец едва ли сумеет понять, что за чувства нас обуревали. В европейских городах, как бы они ни осовременивались, всегда остаются рудименты старины. В Америке рудименты старины тоже встречаются, но под напором новизны они стушевываются, удаляются из сознания, вытаптываются, утрамбовываются и сводятся на нет. Ежедневные нововведения – это и есть та моль, что разъедает ткань жизни, не оставляя после себя ничего, кроме одной огромной дыры. Вот по ней, по этой ужасающей дыре, мы и бродили со Стэнли. Даже война не способна принести подобных разрушений и опустошения. Война способна превратить город в груду пепла и умертвить всех его жителей, но то, что воспрянет из пепла, все равно будет похоже на старое. Смерть животворна – это касается и почвы, и духа. В Америке же разрушение имеет характер полной аннигиляции. Не бывать возрождению в этом раковом наваждении, в наслоениях тяжелых ядоносной парчи; и так слой за слоем, слой за слоем – каждый новый отвратительнее предыдущего.

Так вот, бродили мы по этой гигантской дыре; был вечер, ясный, морозный, искристый зимний вечер, и, когда мы пересекли южную часть и подошли к пограничной линии, мы поклонились всем старым реликвиям, просалютовали каждому месту, где что-то когда-то стояло и где когда-то было что-то от нас самих. И когда мы добрались до Второй Северной (между Филмор-Плейс и Второй Северной и расстояние-то всего ничего, а какой это богатый, насыщенный уголок земного шара!), я притормозил у жилища миссис О’Мелио и окинул взглядом тот дом, где я узнал, что значит жить по-настоящему. Все теперь съежилось до крохотных пропорций, включая и тот мир, что лежал по другую сторону пограничной линии, мир, казавшийся когда-то таким загадочным, таким пугающе огромным, беспредельным. Застыв в трансе, я вдруг вспомнил один навязчивый сон, который регулярно снится мне до сих пор и который, надеюсь, будет сниться, пока я живу. Это сон о том, как я пересекаю пограничную линию. В снах вообще замечательна живость реальности: будто все происходит наяву, а не во сне. По ту сторону черты меня никто не знает, и там я предельно одинок. Даже говор не тот. Впрочем, на меня везде смотрят как на постороннего, на чужака. Запас времени у меня не ограничен, и я шляюсь по улицам в полном блаженстве. Улица-то, собственно, одна – продолжение той, на которой я жил. Наконец я подхожу к железному мосту над сортировочной станцией. Я всегда добираюсь до него только к сумеркам, хотя сюда от пограничной линии рукой подать. С моста я взираю на паутину железнодорожных путей, на товарные вагоны, тендеры, складские ангары, и, пока я гляжу на это скопление странных движущихся субстанций, происходит процесс метаморфозы – прямо как во сне. В процессе трансформации и деформации я начинаю осознавать, что это и есть тот старый сон, что так часто мне снился. Меня одолевает дикий страх, что я проснусь, и я точно знаю, что проснусь как от толчка, именно в тот момент, когда, один в безбрежном чистом поле, соберусь войти в дом, в котором заключено что-то для меня крайне важное. И только я заношу ногу на порог этого дома, как пустырь, на котором я стою, начинает терять очертания, расплываться, исчезать. Пространство сворачивается ковром и целиком поглощает и меня, и дом, куда мне так и не удалось войти.

От этого самого приятного из моих снов практически не существует перехода к сути «Творческой эволюции». В этой книге Анри Бергсона, к которой я пришел так же естественно, как и к сну о пространстве по ту сторону пограничной черты, я снова совсем один, снова чужой, снова человек неопределенного возраста, стоящий на железном мосту и ведущий наблюдение за странной метаморфозой, происходящей и внутри, и снаружи. Не попадись мне эта книга именно в тот момент, когда она оказалась у меня в руках, вероятно, я бы сошел с ума. Она появилась именно в тот момент, когда очередной огромный мир рушился у меня на глазах. Даже если бы я ни слова не понял из того, что написано в этой книге, даже если бы в памяти у меня сохранилось лишь слово «творческий», уже одного этого было бы достаточно. Это слово стало моим талисманом. С ним я готов был бросить вызов всему миру, а особенно – своим друзьям.

Бывают в жизни моменты, когда, чтобы уяснить смысл дружбы, необходимо порвать с друзьями. Открытие этой книги, как ни странно, было равнозначно открытию орудия, инструмента, посредством которого стало возможным отсечь всех тех друзей-приятелей, что составляли круг моего общения и ничего уже для меня не значили. Моим другом стала эта книга, ибо благодаря ей я понял, что совершенно не нуждаюсь в друзьях. Благодаря ей я перестал бояться, что останусь один, благодаря ей я получил возможность оценить одиночество. Книгу эту я в общем-то так и не понял; временами, правда, казалось, что еще немного, и я пойму, но по-настоящему я все же ее не понял. Не понять было для меня гораздо важнее. С этой книгой в руках, читая ее вслух друзьям, что-то спрашивая у них, что-то объясняя, я окончательно убедился, что друзей у меня нет и что я один в целом свете. Потому как в не-понимании как мной, так и моими друзьями смысла написанного удивительным образом проявилось одно: есть разные способы не-понимания, и различие между не-пониманием одного индивида и не-пониманием другого сделало мир terra firma[47] гораздо более прочным, нежели различие в понимании. Все, что раньше, по моему разумению, я понимал, рассыпалось в пух и прах, и я остался при чистой грифельной доске. Друзья же мои тем временем все крепче увязали в маленькой ямке понимания, каковую они сами себе и вырыли. Они благополучно умирали естественной смертью на узком ложе понимания, чтобы стать полезными обществу гражданами. Я жалел их и в срочном порядке бросал одного за другим, не испытывая ни малейших угрызений совести.

вернуться

47

Твердой почвы (лат.).

49
{"b":"19806","o":1}