Жизнь дрейфует мимо витрин. А я лежу себе за стеклом, что залитый искусственным светом окорок, и жду, когда опустится топор. Бояться, собственно, как бы и нечего: все нарезано тоненькими ломтиками и завернуто в целлофан. Внезапно во всем городе гаснет свет, и вой сирен возвещает об опасности. Город окутывает ядовитый газ, рвутся бомбы, в воздух взлетают изувеченные тела. Кругом электрические провода, кровь, осколки и громкоговорители. Люди в воздухе охвачены ликованием, те же, что внизу, надрываются ревом и стоном. Теперь, когда газ и пламя пожрали всю плоть без остатка, очередь за танцем скелета. Я выглядываю из витрины – на сей раз не освещенной. Да, пожалуй, это похлеще падения Рима – здесь больше чего разрушать.
Почему, интересно, скелеты отплясывают с таким упоением? Это что, закат мира? Та самая пляска Смерти, что с давних пор у всех на устах? Видеть, как на фоне гибнущего города сонмище пляшущих скелетов кружится в снежном вихре, – зрелище не для слабонервных. Неужели когда-нибудь здесь снова что-то возникнет? Неужели снова из чрева будут появляться дети? Неужели и у них будет еда и вино? А как же: ведь остались же еще люди в воздухе. Им еще представится возможность спуститься за добычей. Будет еще и холера, и дизентерия, так что те, кто витает в облаках и празднует победу, сгинут, как и все остальные. Похоже, я буду самым последним человеком на земле. Когда все кончится, я вылезу из витрины и спокойно пройдусь среди руин. Вся земля будет в моем распоряжении.
Междугородный звонок! Доказательство того, что я пока что не один в целом свете. Значит, процесс разрушения еще не завершен? Это не внушает оптимизма. Не способен-таки человек на самоуничтожение: он может только уничтожать других. Мне гадко. До чего же злобный калека! Какое жестокое надувательство! Стало быть, сохранились еще местами человеческие экземпляры и будет кому расхлебать эту кашу и заварить новую. Господь снова явится во плоти и крови принять на себя бремя вины. Снова будут сочинять музыку, настроят из камня всякой ерунды и запишут все это в маленькие книжонки. Фух! Сколько слепого упрямства, сколько тупых амбиций!
Я снова в постели. Старый добрый греческий мир на заре полового акта – и Хайме! Хайме Лобшер все на том же уровне – знай себе поглядывает на бульвар по ту сторону реки. На брачном пиру временное затишье, и приходится довольствоваться холодными липкими пончиками. «Еще чуть-чуть, – говорит он. – Ну-ну, вот так – то что надо!» Слышу, как в болоте за окном квакают лягушки. Жирные кладбищенские лягушки, пробавляющиеся мертвечинкой. Вон они, сбились в кучу в преддверии полового акта и расквакались на разные голоса в упоении сексуального восторга.
Теперь-то я понимаю, откуда взялся Хайме и как он появился на свет. Хайме – лягушка-бык! В основании лестницы сидела его мать, а Хайме, тогда еще эмбрион, до поры до времени сидел, затаившись у нее в бурдюке. Дело было на заре полового акта, а тогда еще и в помине не было сдерживающих правил маркиза де Куинсбери. Правило было одно: еби и будь ебен, и к черту отстающих! Так повелось от самых греков: тупая ебля в тине, стремительный вымет икры и затем смерть. Люди ебутся на разных уровнях, но всегда в болоте и всегда обрекая на ту же участь каждую вымеченную икринку. Когда дом идет на снос, кровать остается стоять – космосексуальный алтарь.
Вся моя постель – в поллюциях снов. Душа моя довольно часто покидала свою телесную оболочку, оставив ее вольготно раскинувшейся на железобетоне, и пускалась странствовать из края в край в маленькой вагонетке вроде тех, что используются в крупных универмагах. Я делал идеологические пересадки и менял маршруты: я был скитальцем в стране разума. Мне все было абсолютно ясно, будучи исполнено в горном хрустале, – возле каждого выхода большими буквами красовалось: АННИГИЛЯЦИЯ. Страх угасания придавал мне твердости – само тело превратилось в кусок железобетона. И украшала его перманентная эрекция в лучшем вкусе. Я достиг того самого состояния вакуума, к которому так ревностно стремились иные фанатично настроенные последователи эзотерических культов. Меня больше не было. Я не был даже ничьей «личной» хочкой.
Как раз о ту пору, приняв псевдоним Самсон Лакаванна, я и приступил к своим опустошительным набегам. Во мне взыграл криминальный инстинкт. И если доселе я был лишь странствующей душой, своего рода гойским Диббуком, то теперь стал духом с мясной начинкой. Я взял понравившееся мне имя и должен был просто следовать инстинкту. В Гонконг, например, я вторгся под видом агента по книжной торговле. Я обзавелся кожаным лопатником и набивал его мексиканскими долларами, добросовестно посещая всех китайцев, желавших повысить свой образовательный уровень. В отеле я заказывал себе девочек, как вы, положим, заказываете виски с содовой. По утрам занимался тибетским языком, чтобы основательно подготовиться к поездке в Лхасу. Я уже бегло говорил на идише, да и на иврите тоже. Я мог разом вычислить результат в двух колонках цифр. До того легко было облапошивать китайцев, что я разозлился и вернулся в Манилу. Там я прибрал к рукам некоего мистера Рико и обучил его искусству продавать книги без оформления. Всего-то и навару было, что с разницы океанских грузовых тарифов, однако и этого было достаточно, чтобы, пока лавочка не прикрылась, я мог как сыр в масле кататься.
Передышка стала таким же хитрым делом, как дыхание. Вещи были не то что двойственны, но даже множественны. Я стал зеркальной клеткой, всеми гранями отражающей пустоту. Пустоту, которая однажды уже была решительно постулирована мною, когда я еще жил дома и когда то, что называется творчеством, было простой работой по затыканию дыр. Трамвай благополучно доставлял меня из одного места в другое, а в каждый боковой кармашек этого необъятного вакуума я опустил по тонне стихов, предназначенных начисто стереть идею аннигиляции. Передо мной постоянно открывались бескрайние перспективы. Я жил в перспективе – как микроскопическая былинка на линзе гигантского телескопа. Ни единой ночи, когда бы можно было отдохнуть. Сплошной неугасимый звездный свет на выжженной поверхности мертвой планеты. Раз-другой появлялось мраморно-черное озеро, отражавшее мои блуждания среди сияющих огненных сфер. Так низко стояли звезды, так ослепителен был исходящий от них свет, что казалось, вот-вот должна народиться Вселенная. Впечатление усиливалось одиночеством: кругом не было не то что ни птиц, ни зверей, не то что дерева или твари какой – не было даже былинки, ни одного засохшего корня. Казалось, само движение невозможно в этом фиолетовом белокалильном свечении, не предполагавшем хотя бы намека на тень. Это было что-то вроде белой отметины незамутненного сознания – мысль, ставшая Богом. И Бог впервые – в моем понимании – был гладко выбрит. Я тоже был гладко выбрит, безупречен, убийственно аккуратен. Я видел свой лик отраженным в мраморно-черных озерах, и он был усыпан звездами. Звезды, звезды… удар промеж глаз – и всю память отшибло. Я был Самсон, и я был Лакаванна, и в экстазе полного сознания я умирал как единое существо.
Да вот же он я – плыву по реке в своем утлом каноишке. Я сделаю для вас все что угодно – даром! – только попроси. Это Царство Ебли, где нет ни птиц, ни зверей, ни деревьев, ни звезд, ни проблем. Здесь безраздельно господствует сперматозоид. Ничто здесь не предрешено, будущее неопределенно, прошлого не существует. На каждый миллион рожденных 999 999 обречены умереть и больше уже никогда не родиться. Но тому единственному, кто сумеет вернуться домой, гарантирована жизнь вечная. Жизнь внедряется в семя – это и есть душа. Душа есть во всем, включая полезные ископаемые, растения, озера, горы, скалы. Все обладает способностью чувствовать – даже на низшей ступени сознания.
Стоит усвоить эту истину, и ты становишься недоступен отчаянию. Состояние блаженства везде одно и то же – что на низшей ступени лестницы, chez[45] сперматозоидов, что на верхней, chez Бога. Бог есть совокупность всех сперматозоидов, достигших абсолютного сознания. Между низом и верхом нет ни остановок, ни полустанков. Река берет начало где-то в горах и несет свои воды в море. На той реке, что ведет к Богу, от каноэ пользы не меньше, чем от дредноута. С самого начала это путешествие домой.