Литмир - Электронная Библиотека

Да, воскресное утро, и я в блаженной отрешенности от мира нежусь на своем железобетонном ложе. Тут же рядом кладбище – читай: мир полового акта. Яйца у меня ноют от непрекращающейся ебли, хотя вся она протекает на бульваре под моим окном, где Хайме свил себе гнездышко для совокуплений. Я думаю об одной женщине; все остальное – похмельный бред. Я сказал – я о ней думаю, но если точнее, я умираю смертью звезды. Лежу тут, как угасающая звезда, готовая вот-вот померкнуть. Сколько лет назад лежал я так на этой самой постели и все ждал и ждал, когда меня унесет. Ничего не происходило. Разве что мать моя в своем лютеранском остервенении вылила на меня ушат воды. Моя мать – вот дура старая! – решила, что это у меня от лени. Где уж ей было понять, что меня захватило плавное скольжение звезд, что я уношусь из этого мира, распыляясь до полного угасания где-то на краю Вселенной. Она решила, что к постели меня приковала самая обычная лень. Ну облила она меня водой – я поежился, подрожал немного, да так и остался лежать на своем железобетонном ложе. Я был недвижим. Я был сгоревшим метеором, дрейфующим где-то в окрестностях Веги.

Вот и теперь я на той же постели, и свет, что у меня внутри, категорически отказывается затухать. Толпы людей предаются веселью в кладбищенской земле. У них у всех сейчас половой акт, да благословит их Господь, и один я – в Царстве Ебли. Мне кажется, я слышу лязганье гигантской машины, когда линотипные браслеты подвергаются пытке сексом. Хайме с его нимфоманией к жене лежит на том же уровне, что и я, только по ту сторону реки. Реки, чье имя Смерть, чьи воды горьки на вкус. Сколько раз переходил я вброд эту реку, погружаясь по самые ягодицы, но почему-то так и не окаменел, равно как и не обрел бессмертия. Внутри у меня все тот же яркий огонь, хотя внешне я мертв, как планета. От этой постели, сойдя с нее, я и начинал плясать и делал это не один, а сотни, тысячи раз. И только я ее покидал, как у меня появлялось ощущение, будто я танцую танец скелета где-нибудь на terrain vague.[44] То ли я слишком большое количество своей субстанции растратил на страдания, то ли мной владела бредовая идея стать первым металлургическим блюмом человеческой породы, то ли меня переполняло сознание того, что я в одно и то же время и недогорилла, и сверхбожество. Когда я лежу на этой постели, моя память объемлет все, а все, что я помню, содержится в кристалле горного хрусталя. Животных там нет и в помине, там одни человеческие существа: тьмы и тьмы человеческих существ, говорящих разом, и на каждое произнесенное ими слово у меня тут же готов ответ – порой даже раньше, чем слово слетает у них с языка. Там идет настоящая бойня, но не пролито ни единой капли крови. Убийства вершатся чисто, без шума и пыли. Но даже если перебьют всех до единого, разговор все равно не умолкнет, и сколь бы он ни был сумбурен, поддержать его не составит труда. Потому что я сам его и придумал! Мне он понятен, и, стало быть, я от него не свихнусь. У меня есть разговоры, которые если когда-нибудь и состоятся, то не раньше, чем лет этак через двадцать, когда я встречу подходящего человека, которого, скажем, я сам сотворю, когда назреет момент. Все мои разговоры возникают на пустом месте, и место это притянуто к моей постели, как матрац. Как-то я дал ему имя, этому terrain vague: я назвал его Убигуччи, правда название это в силу его чрезмерной заумности и смысловой емкости меня не особенно устраивало. Лучше, пожалуй, будет так и оставить его «terrain vague», что я и сделаю. Принято считать, что пустота есть ничто, но это не так. Пустота – это диссонирующая полнота, некий густонаселенный призрачный мир, куда душа летает на рекогносцировку. Помню, мальчиком я стоял на пустыре, словно бы я в буквальном смысле был живой душой, обнаженной душой, в ботинках на босу ногу. Тело мое куда-то запропастилось, да у меня и не было в нем особой необходимости. Тогда я мог существовать и в теле, и вне тела. Если я убивал пичужку, жарил ее на костре и съедал, то это вовсе не от голода: просто мне интересно было узнать о Тимбукту, об Огненной Земле. Я должен был торчать на этом пустыре и поедать дохлых пичужек, чтобы вызвать в себе томление по той светлой стране, где впоследствии заживу в одиночестве, с ностальгией по людям. От этой страны я ожидал чего-то значительного, однако самым печальным образом обманулся. Я так углубился в состояние полного омертвения, что дальше было уже некуда, и тогда, в соответствии с законом, каковым должен быть и является закон созидания, я вдруг возгорелся и зажил кипучей жизнью – как звезда, сияющая неугасимым светом. Тут-то и пошли настоящие каннибалические экспедиции, значившие для меня так много: с дохлыми пичужками, вынутыми из костра, покончено! – на очереди живое человечье мясо, нежная, сочная человеческая плоть: секреты в виде парной кроваво-красной печенки; доверительные признания в виде раздувшихся опухолей, до поры до времени хранящиеся на льду. Я приноровился не дожидаться, пока жертва умрет, – я вгрызался в нее непосредственно в ходе беседы. Часто, после того как я уходил, бросив блюдо недоеденным, выяснялось, что этим блюдом был какой-нибудь мой старый приятель, за вычетом руки или ноги. Иногда я так и оставлял его стоять столбом – туловище, набитое вонючими кишками.

Будучи причастен городу, городу, подобного которому нет во всем мире, не зная другого такого места, как Бродвей, я часто исхаживал его из конца в конец, заглядываясь на залитые светом прожекторов окорока и прочие деликатесы. Я был шизерино от подметок башмаков до кончиков волос. Я жил исключительно в герундиве, который постиг только благодаря латыни. Задолго до того, как я прочел о ней в «Черной книге», я сожительствовал с Хильдой, гигантским вилком цветной капусты моих грез. Вместе мы переболели всеми морганатическими болезнями, а также и кое-какими из числившихся экс-катедра. Пристанищем нам служил остов того, что некогда было вместилищем инстинктов, а питались мы исключительно ганглионическими воспоминаниями. Там была не какая-то одна вселенная, а миллионы и биллионы вселенных, и все они, слитые воедино, размером не превосходили булавочной головки. То был некий растительный сон в девственной пустыне разума. То было прошлое, в котором и заключалась вечность. В мир флоры и фауны моих грез временами прорывался междугородный звонок. Эпилептики и ученые заваливали мой стол посланиями. Иногда звонил Ганс Касторп, и с ним на пару мы отваживались порой на невинные преступления. Или же, если выдавался погожий морозный денек, я заруливал на велодром, оседлав своего «рысака», выведенного в Богемии, на велозаводе в Хемнице.

Очаровательнее всего был танец скелета. Для начала я намывал все свои члены над раковиной, переодевался в чистое белье, брился, пудрился, причесывался и надевал бальные туфли. Ощущая патологическую легкость как в душе, так и в теле, я время от времени нырял в толпу, желая уловить нормальный человеческий ритм, вес и состояние плоти. Затем на бреющем полете влетал на танцплощадку, отхватывал там себе кусок головокружительной плоти и начинал свой осенний пируэт. Именно так все и происходило, когда однажды вечером я завалился в заведение одного волосатого грека и там столкнулся с ней нос к носу. Иссиня-черная, белая как мел, казалось, она не имела возраста. И тут уже началось не тупое колыхание из стороны в сторону, а бесконечный водоворот, сладострастие натуральной ненасытности. Она обладала подвижностью ртути и в то же время – вполне аппетитными формами. У нее был мраморный взгляд застывшего в лаве фавна. Пришло время, решил я, возвращаться с периферии. Я сделал рывок по направлению к центру и сразу же обнаружил, что почва уплывает из-под ног. Земля под моими ошалелыми ступнями круто пошла вниз. Я вновь преодолел земное тяготение и вижу – в руках у меня целая охапка метеорических цветов. Я потянулся к ней обеими пылающими ладонями, но она оказалась неуловимей развеянного по ветру песка. Я вспоминал свои любимые кошмары, но в ней не было ни намека на то, отчего меня бросало в холодный пот, отчего я терял дар речи. В горячечном бреду я становился на дыбы и ржал. Я брал лягушек и скрещивал их с жабами. Я думал о том, что проще всего, то есть умереть, но так ничего и не предпринимал. Я стоял как истукан и начинал каменеть в конечностях. Это было так чудесно, так целительно, так ясно ощутимо, что меня разобрал смех, исходивший откуда-то изнутри, от самых потрохов, и я расхохотался, точно обезумевшая от похоти гиена. А ну как я превращусь в Розеттский камень! Я все стоял столбом и ждал. Пришла весна, осень, а там и зима. Я автоматически обновил свой страховой полис. Я ел траву и корни лиственных деревьев. Я целыми днями сидел и смотрел один и тот же фильм. Время от времени чистил зубы. Если бы по мне дали очередь из автоматического пистолета, пули скользнули бы по поверхности и, отбарабанив замысловатый тет-а-тет, рикошетировали в стену. Однажды на темной улице, сбитый с ног каким-то головорезом, я почувствовал, как в меня по самую рукоять входит нож. По ощущению это напоминало впрыскивание. Как ни странно, нож не оставил на моей коже ни единой дырки. Впечатление от происшествия было столь необычным, что по возвращении домой я утыкал ножами все свои члены. И никакого эффекта – просто еще несколько уколов шприца. Я сел, вытащил ножи и снова удивился, не обнаружив ни следа крови, ни единой дырки, не почувствовав ни намека на боль. Я собрался было укусить себя в плечо, как вдруг зазвонил телефон. Межгород. Я до сих пор не знаю, кто пытался прозвониться, потому что к телефону так никто и не подошел. Танец скелета, как-никак…

вернуться

44

Пустыре, заброшенной земле (фр.).

44
{"b":"19806","o":1}