Я подумал, что надо бы ему объяснить, кто я такой.
– Меня зовут…
– А я, – сказал он, совершенно не проявляя интереса к тому, как меня зовут, – отец доктора Онирифика. Предполагаю, он никогда вам обо мне не говорил.
– Нет, – ответил я, – никогда. Да я его почти и не вижу.
– Он очень занятой человек. Может быть, слишком занятой… Но ему когда-нибудь воздастся. Нельзя никого убивать, даже неродившихся. А здесь лучше, здесь покой.
– Может быть, вы разрешите, я немного убавлю свет? – сказал я, надеясь увести его от этой темы.
– Пусть будет здесь свет, – ответил старик. – Больше света… Больше света. Он там, наверху, работает в темноте. Он полон гордыни. На дьявола работает. Нет, лучше здесь, с чистым бельем.
Он замолчал, и в тишине я услышал, как падают капли с мокрых одежд. Я вздрогнул: так, наверное, падают капли крови с рук доктора Онирифика.
– Да, кровь капает. – Старик словно прочитал мои мысли. – Он мясник. Он отдал свой разум убийству. Это самый страшный мрак для человеческого разума – убивать то, что стремится к свету. Даже животное нельзя убивать, только в жертву приносить. Мой сын понимает все, но не понимает, что убийство – тягчайший грех. Здесь светло… много света, а он орудует там во мраке. Его отец сидит в подвале и молится за него, а он там, наверху, режет, режет. Там всюду кровь. Весь дом истекает кровью. Здесь лучше, здесь выстирано. Я бы и деньги выстирал, если бы мог. Это единственная чистая комната во всем доме. И свет здесь хороший. Свет. Свет. Мы должны просветить их зрение, чтобы они могли видеть. Человек не должен работать во мраке. Разум должен быть ясным. Разум должен знать, что творит.
Я не произнес ни слова, я почтительно слушал, завороженный монотонно льющейся речью и ослепительным светом. Одетый во что-то вроде тоги, в бархатной шапочке, старик походил на древнего патриция, а тонкие нервные руки напоминали руки хирурга. Жилы на запястьях вздувались, словно переполненные серо-голубой ртутью. Он сидел в своем ярко освещенном узилище, как некий придворный лекарь, вынужденный бежать из своей страны. Вот так же знаменитые врачеватели являлись при испанских дворах во времена Реконкисты. Какая-то серебряная музыка слышалась вокруг него; дух его был чист, и свет струился из каждой поры его существа.
Скрипнули ступени, и своей обычной скользящей поступью в бельевую вошел Гомпал. В руках у него была чашка горячего молока. Выражение лица старика сразу же изменилось. Он откинулся к стене, и глаза его наполнились теплом и нежностью.
– Вот мой сын. Мой истинный сын, – повернул он ко мне сияющий взгляд.
Я перекинулся несколькими словами с Гомпалом, пока он подносил к губам старика чашку. Наблюдать за Гомпалом было сплошным удовольствием. Что бы он ни делал, все он исполнял с достоинством. Чем грязнее доставалась ему работа, тем более достойным он выглядел. Его нельзя было смутить или унизить. Он всегда был верен самому себе. Я попытался представить, каково было бы Кронскому на такой службе.
Отлучившись на несколько минут, Гомпал вернулся, держа в руках комнатные шлепанцы. Словно в некоем ритуале, он опустился на колени перед стариком, а тот ласково гладил его по голове.
– Ты – дитя света, – произнес старик.
Он запрокинул назад голову Гомпала и смотрел в его глаза просветленным, пристальным взором. И, отвечая ему, глаза Гомпала излучали такой же чистый свет. Казалось, эти существа переливаются друг в друга – два прозрачных, наполненных сиянием сосуда. Внезапно я понял, что резкий, слепящий свет висевшей под потолком огромной лампы – ничто в сравнении с лучами, струящимися из этих двух существ. Может быть, старик и не замечал желтого искусственного света, придуманного людьми; может быть, комната была освещена для него светом его собственной души. И даже теперь, когда они отвели глаза друг от друга, в комнате все равно заметно посветлело. Словно отсвет пламенеющего заката, нежное небесное свечение.
Гомпал хотел что-то сообщить мне наедине, и я отправился к себе, чтобы там его дождаться. В нашей комнате Кронский, устроившись в кресле, читал одну из моих книг. Выглядел он не таким возбужденным, как обычно, спокойнее, но это не было результатом депрессии, он не был подавленным, какая-то странная ершистая уверенность чувствовалась в нем.
– Привет, а я и не знал, что ты дома, – сказал он, явно застигнутый моим появлением врасплох, – а я тут решил просмотреть твое барахло.
Он отложил книжку. Это были «Холмы мечтаний» Артура Мейчена 47.
Не успел он вернуться к своему обычному насмешливому тону, как в комнату вошел Гомпал. Подойдя ко мне, он протянул две пятидесятидолларовые купюры. Я обрадованно поблагодарил его и сунул вновь обретенные деньги в карман. Кронский же решил, что я занимаю у Гомпала, и заволновался, более того, возмутился.
– Ты берешь у него деньги? – завопил он.
Гомпал было запротестовал, но Кронский не дал ему договорить:
– Ты его не выгораживай. Я-то знаю фокусы этого господина.
– Мистер Миллер не устраивал никаких фокусов. – Гомпал отвечал мягко, но убедительно.
– Хорошо, ты победил, – сказал Кронский, – но, Бога ради, не делай из него ангела. Я знаю, что он обращается с тобой хорошо, как и со всей вашей братией из посыльной службы, но это не потому, что у него доброе сердце… К тебе он хорошо относится потому, что ты индус и немножко, как он считает, «с приветом», понял?
Гомпал ответил терпеливой улыбкой, словно понимал, что говорит с неразумным существом.
– Прекрати идиотски улыбаться, – немедленно прореагировал на эту улыбку Кронский. – Я не какой-нибудь бездомный изгой, я доктор медицины… Я…
– Вы все еще ребенок, – ответил Гомпал все с той же мягкостью и решительностью. – Любой мало-мальски разумный человек может стать доктором.
– Ах, каждый может стать, да? – Кронский ухмыльнулся, но ухмылка его была свирепой. – Так вот взять запросто и стать? Раз плюнуть, да? – И он завращал глазами, словно искал место, куда бы можно было плюнуть.
– У нас в Индии рассказывают… – начал Гомпал одну из тех наивных историй, против которых бессилен аналитически мыслящий ум. У него на все случаи жизни была припасена такая сказочка. Я их обожал: они словно простые лекарства гомеопатов, драгоценные крупинки истины, облаченные в неказистое одеяние. Они врезаются в память – вот что я ценил в этих немудреных сказках. Мы исписываем десятки нудных страниц, излагая какую-нибудь мысль, Восток вкладывает все это в краткую, точную притчу, и она сверкает перед твоим мысленным взором подобно алмазу. На этот раз Гомпал рассказал о светлячке, раздавленном босой пяткой усердно размышлявшего философа. Кронский терпеть не мог историй, где низшие формы жизни общаются с высшими существами, такими, как человек, на одинаковом интеллектуальном уровне. Он расценивал это как личное оскорбление, клевету, позорящую его индивидуальность.
Но вопреки самому себе он не смог удержаться от улыбки, выслушав эту притчу. Больше того, он явно раскаивался в своей горячности. Он глубоко уважал Гомпала и почувствовал теперь неловкость из-за того, что так грубо набросился на него, чтобы шарахнуть по мне. Потому-то с вкрадчивой улыбкой и ласковым голосом осведомился он о Гозе, индусе, несколькими месяцами раньше вернувшемся в Индию. Гоз умер от дизентерии вскоре после возвращения, сообщил Гомпал.
– Еще бы, мать их… – Кронский сокрушенно покачал головой, как бы говоря, что в такой стране, как Индия, иначе и быть не могло.
– Ты-то хоть помнишь Гоза? – повернулся он ко мне со слабым подобием улыбки. – Такой толстощекий человечек, похожий на сидящего Будду.
Я кивнул:
– Еще бы не помнить. Разве не для него я собирал деньги на обратный путь в Индию?
– Гоз был святой, – провозгласил Кронский. Тень облачка пробежала по лицу Гомпала.
– Нет, не святой, – быстро сказал он, – у нас в Индии много людей, которые…