Время от времени на него накатывала хандра. Жалкий вид являл он тогда – ничего от человеческого существа, ничего даже от мира животных, это был представитель царства растительного. Он плюхался где-нибудь и безропотно отдавался гниению. В эти часы в нем вспухали какие-то новообразования, словно глазки на огромной картофелине, оставленной умирать в заплесневелом мраке. Никто не мог вывести его из этой летаргии. Он оставался там, где залег, недвижимый, бездейственный, вяло размышляющий о близком конце света.
Насколько можно было судить, личных проблем у него не было. Он был чудищем, пришедшим из растительного царства, миновав стадию животного. В его почти неодушевленную плоть вложили мозг, принявшийся управлять им абсолютно деспотически. Эмоциональная жизнь его состояла из сентиментальной кашицы, и он расплескивал ее подобно пьяному казаку. В его нежности было что-то от людоеда: ему требовались не трепет и волнение сердца, а само сердце, и вместе с ним, если б было можно, он сожрал бы и желудок, и поджелудочную, и печень – все съедобные части человеческого организма. На вершине экзальтации он, казалось, был готов не только растерзать предмет своей нежности, но и самого себя отдать на съедение. Рот у него перекашивало, челюсть отваливалась в приступе подлинно антропофагского вожделения. Он распалял себя, пока все его существо не испарялось, превращаясь в губчатую эктоплазменную субстанцию. Это было жуткое состояние, вселяющее ужас своей неуправляемостью. Это были лишенное индивидуальности обжорство, захлеб, похмельная отрыжка допотопного восторга – латентная память крабов и змей об их нескончаемых соитиях в протоплазменной слизи давно забытых эпох.
И вот теперь здесь, в Тараканьем Зале, как мы окрестили это место, приготовлялся тонкий сексуальный омлет, который мы все смаковали, каждый по-своему. Это была, так сказать, клиника любви, где семена любви прорастали как сорная трава и подобно сорной траве выпалывались с корнем или срезались косой.
Каким образом заведующий отделом Большой Космодемонической Телеграфной Компании допустил, чтобы его заманили в это кровью сочащееся секс-логово, было выше моего понимания. Как только я сошел с поезда надземки и спустился по ступенькам в сердце Бронкса, я стал другой личностью. Нескольких кварталов пути до дома доктора Онирифика оказалось достаточно, чтобы сбить меня с толку и дать время войти в роль всепроникающего гения, романтического поэта, приобщенного к тайне счастливца, обретшего наконец-то любовь и готового положить за нее жизнь.
Но как страшно не соответствовала моему новому внутреннему настрою физическая атмосфера окрестных кварталов, куда я погружался каждый вечер. Унылые, однообразные стены подступали ко мне из тумана; за ними жили семьи, вся жизнь которых умещалась в работу. Прилежные, многотерпеливые, неугомонные рабы, озабоченные только одним – возможным освобождением. А пока они смирялись со всем, забыв о неудобствах, безразличные к мерзостям. Героические душонки, одержимые мечтой избавиться от каторжного труда, лишь увеличивающего убожество и нищету их жизни.
Но чем докажу я, что у бедности бывает и другое лицо? Только смутными, еле различимыми воспоминаниями о детстве в Четырнадцатом округе Бруклина. Воспоминанием о ребенке, которого защищали, которому ни в чем не препятствовали, который не знал ничего, кроме веселой свободы, пока ему не исполнилось десять лет.
Почему я допустил промах в разговоре с доктором Онирификом? Я вовсе не собирался в тот вечер говорить о евреях – я собирался поговорить о «Дороге к Риму». Я буквально загорелся этой книгой Хилари Беллока. Впечатлительный, тонкий человек, ученый, для которого вся европейская история была живой картиной памяти, он решил отправиться пешком из Парижа в Рим, взяв с собой только заплечный мешок и палку. Как решил, так и сделал. По дороге с ним происходило все, что должно происходить по дороге. Для меня в этой книге впервые открылось различие между процессом и целью, я впервые осознал, что целью жизни является сама жизнь. Как я завидовал Хилари Беллоку и его приключениям! И по сегодняшний день на уголках страниц его книги я вижу беглые карандашные наброски стен и шпилей, башенок и бастионов. Стоит произнести название книги, и я снова сижу среди этих полей, стою на причудливом средневековом мостике или дремлю на берегу тихого канала в сердце Франции. Я никогда и не мечтал, что смогу воочию увидеть эту страну, пройти по ее полям, постоять на том же мосту, проплыть по тем же самым каналам. Со мной такого случиться не может. Я был обречен!
Когда сегодня я думаю об уловке, которая помогла мне освободиться, когда думаю, что вырвался из тюрьмы лишь потому, что та, которую я любил, захотела от меня отделаться, грустная растерянная улыбка появляется на моем лице. Как все переплетено и запутано! Мы благодарим того, кто всаживает нож нам в спину, мы убегаем от того, кто стремится нам помочь, мы поздравляем себя с удачей, не подозревая, что удача может обернуться трясиной, из которой не выберешься. Мы мчимся вперед, а голова обращена в сторону; очертя голову, несемся мы прямо к западне. И у нас нет другого пути – только в тупик.
Я иду по Бронксу. Пять или шесть кварталов – как раз хватает времени и пространства, чтобы закрутиться в штопор. Это здесь меня будет ждать Мона. Она нежно обнимет меня, мы так не обнимались прежде. Только пару часов проведем мы вместе, а потом она уйдет, отправится в дансинг – ведь она все еще танцует по таксе. Я буду крепко спать, когда в три или четыре часа она вернется. Она надует губы, она будет кукситься, если я не проснусь, не потянусь к ней, не скажу, что я ее люблю. Каждую ночь ей надо так много рассказать мне, и никогда не хватает времени на такие рассказы. Мы приходим и уходим, как поезда. Это и есть начало нашей жизни вдвоем.
Я люблю ее, люблю всей душой и телом. Она для меня – все. И все-таки она ничуть не похожа на женщину моей мечты, не похожа на то идеальное создание, которое я вообразил себе еще мальчишкой. Ничто не соответствует в ней тому, что являлось мне из глубин моей души. Она была абсолютно новым образом, чем-то чуждым, извлеченным Роком из неведомых сфер и кружащимся поперек моей дороги. Когда я смотрел на нее, когда – кусочек за кусочком – познавал ее в любви, я видел, что она ускользает от меня. Моя любовь все росла, складываясь в какой-то итог, но та, к кому я стремился с таким отчаянием, с такой жаждой, не давалась мне в руки, словно эликсир бессмертия. Она совсем моя, почти рабыня, но я не владею ею. Это мной владеют. Мной владеет любовь, с какой я еще никогда не встречался, – любовь, засасывающая в прорву, любовь, захватывающая целиком, до кончиков ногтей и грязи под ними, – а руки мои все шарят, все цепляются, все хватают, но стискивают только пустоту.
Как-то вечером, придя домой, я заметил краешком глаза одно из тех нежных творений гетто, которое словно посылает нам со своих страниц Ветхий Завет. У этих еврейских цветов должны быть имена Руфь или Эсфирь. А может быть, и Мириам.
Да, Мириам! Именно такое имя я искал. Чем поразило оно меня? Как могло столь простое наименование разбудить такие могучие чувства? Я все задавал себе этот вопрос.
Это имя из имен, Мириам! Если б я мог слить всех женщин в единый образ, если б мог этому идеальному образу придать все качества, привлекающие меня в женщине, это существо звалось бы Мириам.
Я совсем забыл прелестное создание, вызвавшее во мне эти размышления. Мне мерещился какой-то неясный след, но когда походка моя ускорилась, когда сердце забилось все сильнее и сильнее, память воскресила передо мной лицо, голос, фигуру, жесты той Мириам, которую я знал двенадцатилетним мальчишкой. Мириам Пейнтер – так она звалась. Лет пятнадцати, шестнадцати от силы, но уже вполне созревшая, сияющая жизнью, благоухающая как цветок и – недоступная. Она не была еврейкой и даже отдаленно не напоминала легендарных девственниц Ветхого Завета (а может, тогда я еще и не читал Ветхий Завет). У нее были длинные каштановые волосы, прямой открытый взгляд, большой рот; при встрече она всегда приветливо здоровалась со мной. Всегда ровная, всегда непринужденная, пышущая здоровьем и добротой, к тому же умненькая, полная сочувствия и понимания. С ней ни к чему были неуклюжие заигрывания, она всегда подходила ко мне сама, светясь лучезарной улыбкой, источая радость. Она проглотила меня и понесла дальше. Она обнимала меня как мать, согревала как любовница и терзала как ведьма. Никаких нечистых мыслей о ней у меня никогда не возникало: я никогда не желал ее, никогда не мечтал о ее ласках. Я любил ее так глубоко, так полно, что при каждой встрече с ней я как бы рождался заново. Мне надо было только, чтобы она оставалась жить, пребывать на этой земле, где бы то ни было в этом мире, и не умирала бы никогда. Я ни на что не надеялся, ничего не ждал от нее. Она существует, и мне этого хватает вполне. Да, я часто прибегал домой и, спрятавшись где-нибудь, громко молился Богу, благодарил Его за то, что Он послал к нам на землю Мириам. Что за чудо! Навеки благословенна такая любовь!