Но пора вернуться к Клео. Сегодня, как и прежде, подается Клео! Явление ее происходило дважды: в первый раз перед антрактом, а потом перед самым концом представления.
Ни Марсела, ни Мона никогда раньше в бурлеске не бывали. Они держались qui vive 125 с самого начала до конца. Комедианты работали на них; работали на пределе непристойного, к которому ни Марсела, ни Мона не были подготовлены. Комедианты трудились вовсю. Годилось все, что им требовалось для создания иллюзии высшей власти Неосознанного: мешковатые штаны, ночной горшок, телефон или вешалка для шляп. В любом бурлесковом актере, если он чего-то стоит, есть нечто героическое. Ведь на каждом представлении ему приходится убивать цензора, который стоит как призрак на пороге подсознательного «я». И актер не только убивает призрака на наших глазах, он еще мочится на него и рвет на части его плоть.
И все-таки о Клео! К моменту ее появления все уже были готовы дрочить. В отличие от Индии, где богатый набоб скупает все места в полудюжине рядов и мастурбирует себе, ни о чем не тревожась, здешним приходилось работать втихую. Этакая оргия в консервной банке. Семя течет как бензин – свободно. Даже слепому понятно, что на виду у всех – манда. Забавно, что никто при этом не срывается с места и не драпает куда-нибудь в укромный уголок; лишь изредка, придя домой, кто-то отхватит себе ржавой бритвой яйца, но никогда ты не прочтешь в газетах об этих незначительных инцидентах.
Изюминка танца Клео заключалась в помпоне, присобаченном посередине ее пояса, прямо над ее розовым кустом. Потому-то все взгляды были прикованы к этой точке. Клео вертела им, как детской вертушкой, или заставляла помпон подпрыгивать и биться в электрических спазмах. Потом наступало некоторое успокоение, сопровождаемое глубокими вздохами, словно лебедь добирал последние крохи бурного оргазма. Она действовала то дерзко и вызывающе, то сосредоточенно-угрюмо. Но все равно помпон казался частью ее тела – пуховый шарик, выросший над венериным холмом. Наверное, он достался ей где-нибудь в алжирском бардаке от французского матросика. Как бы то ни было, штуковина эта вызвала просто танталовы муки, особенно у шестнадцатилетнего подростка, уже успевшего узнать, что такое подержать женщину за ботву.
Что было привлекательного в ее лице, сейчас я едва могу вспомнить. Помню только, что носик был вздернутый, retrousse, как говорят французы. А одежда… Вот на одежду никто как-то не обращал внимания, это уж точно. Все было сконцентрировано на ее торсе, в самой середине которого возвышался крепкий карминовый пупок. Он был словно алчущий жадный рот, этот пупок. Словно рот хватающей воздух рыбы. Уверен, что даже ее рубец не выглядел так возбуждающе: какое-то бледно-синее мясцо с разрубом, которое уважающая себя собака и нюхать не стала бы. Нет, она жила только в своем торсе, в этом блистательном куске плоти, в этой сладкой груше, видневшейся между лифчиком и тем, чем она прикрывала самый низ своего живота. Это напоминало мне портновские болванки, у которых вместо бедер были конструкции из каких-то зонтичных спиц. В детстве я любил трогать рукой пупковый холмик на этой самой болванке. Ощущение казалось мне божественным. И то, что эти манекены не имели ни рук, ни ног, усугубляло выпяченную красоту туловища. А у некоторых не было даже этой плетенки внизу – просто обрубленное тело с черным воротничком вокруг шеи. Одни из них выглядели интригующе, другие просто приятно. Одну из болванок, но только живую, я встретил среди зрителей шоу. Она была абсолютно такая же, как те, которые стояли в отцовском доме. Передвигалась на своей платформе с помощью рук, словно плыла стоя. Я подошел к ней и завязал разговор. У этой болванки была, разумеется, голова, причем довольно приятная, похожая на те восковые головки, что выставлены в витринах дорогих парикмахерских.
Я узнал, что она родом из Вены, что так и родилась без ног. Но я немного сбился с темы… Меня восхищало в ней то, что у нее был тот же волнующий бугорок, те же грушевидные выпуклости и складки. Я проторчал рядом с ней довольно долго, просто чтобы рассмотреть ее со всех сторон. Удивительно, до чего же высоко были срезаны ее ноги. Чуть-чуть повыше – и она бы осталась без пизды. Чем больше я ее изучал, тем соблазнительнее казалась мне мысль перепихнуться с ней. Я уже представлял себе, как обхватываю ее кургузую талию, как поднимаю и уношу ее под мышкой в какое-нибудь укромное место и насилую.
В антракте наши девочки побежали в туалет повидать милую старую мамочку, а мы с Недом стояли на площадке железной лестницы, украшавшей фасад театра. С высоты можно было видеть дома на той стороне улицы, где добрые старые мамаши сновали, как растревоженная плотва. Уютной обителью показались бы вам их обиталища, обладай вы крепким желудком и склонностью к ультрафиолетовым грезам Шагала. Еда и постель были там доминирующими мотивами. Иногда они беспорядочно смешивались, когда чахоточный отец семейства, целый день торговавший вразнос спичками, обнаруживал под периной оставленную для него кормежку. У бедняков часы уходят на готовку пищи. Гурман предпочитает вкушать благоухающие блюда в ресторане. У бедняка тошнота подступает к горлу, когда на лестнице до него доносится запах ожидающего его варева.
Богач прогуливает возле дома собаку и нагуливает себе легкий аппетит. Бедняк смотрит на сытую суку и думает, как бы пнуть ее ногой под ребра. Ему всегда не хватает чего-то самого необходимого. Даже глоток свежего воздуха и то для него роскошь. Но он не собака и никто – увы и ах! – не выведет его на прогулку. Я видел этих несчастных, они высовывались из окон – локти на подоконнике, головы как тыквенные фонари огородных пугал. Но они ни о чем не размышляют, пусть читатель не заблуждается…
Время от времени из рядов многоквартирных домов вырывают то один то другой, их сносят, чтобы улучшить вентиляцию кварталов. Проходя мимо этих пустырей, зияющих, словно выбитые зубы в челюсти, я часто мысленно представлял себе жалких зануд, все еще торчащих в окнах снесенных домов. Дома были подвешены в воздухе, будто какие-то впавшие в спячку дирижабли, бросая вызов всем законам гравитации. Но кто замечал эти воздушные строения? Висят они над землей или зарылись в нее на десяток футов – кого это волнует? Но я их вижу…
Зрелище – это вещь, как говорил Шекспир. И дважды в день, в том числе и по воскресеньям, зрелище имеет место. Если вам недостаточно фуража в кормушке, почему не сварить пару старых носков? Братья Минские посвятили себя зрелищу. А в придачу бары «Херши Алмонд»: хотите – до дрочиловки, хотите – после. Каждую неделю – новое шоу, с тем же составом на сцене, с теми же бородатыми шутками. Единственное, что могло бы погубить джентльменов по фамилии Минские, – двойная грыжа у Клео. Она могла вывихнуть челюсть, с ней могли случиться воспаление кишечника или приступ клаустрофобии – черт с ней, это не страшно! Она даже и менопаузу пережила бы спокойно. Вернее, братья Минские пережили бы. Но грыжа означала катастрофу, непоправимую, как смерть.
Что происходило в голове у Неда во время этого короткого антракта, я мог только предполагать. «Хорошенький ужас», – обронил он, словно подводя итог моим наблюдениям. Он произнес это с отстраненностью и безразличием, которые сделали бы честь любому выходцу с Парк-авеню. Ни у кого бы не получилась такая фраза – вот что он подумал, наверное.
Лет пять-шесть назад, в двадцатипятилетнем возрасте, Нед был художественным директором одного рекламного концерна. И хотя теперь он сидел на мели, неудачи не изменили его отношения к жизни. Он лишь утвердился в своем главном тезисе: бедности надо сторониться. А ему еще повезет, и он снова будет командовать теми, перед кем сейчас приходится вилять хвостом.
Он рассказал о предложении, которое держит наготове, об уникальной новой идее для рекламной кампании – как заставить людей курить больше, не нанося никакого ущерба их здоровью. Беда в том, что теперь, когда он оказался по другую сторону забора, его никто не слушает. Был бы он по-прежнему художественным директором, всякий бы нашел эту мысль блестящей. Нед воспринимал это только как иронию судьбы, и не больше. Ему казалось, что вся беда в его фасаде: был бы у него гардероб получше, удалось бы ему на время завязать с пьянкой, мог бы он работать на чистом энтузиазме и так далее и тому подобное. И еще его мучила Марсела. Она из него вытягивала все соки. Каждая палка, которую он ей кидал, уводила его от какой-нибудь блестящей идеи. Ему бы побыть одному хоть какое-то время, обдумать все. Если бы Марсела оказывалась под рукой тогда, когда ему хотелось, а не возникала неожиданно в самое неподходящее время – часто, когда он был занят совершенно другим!