— Слушай, Мириам, как там у нее с желудком?
Мириам, забыв сразу о глупых речах Саула Любашица, принялась жаловаться тетке:
— Уж и сама не знаю, что делать. Малютка целую ночь металась, и даже теплые компрессы не помогали.
Понемногу все в доме входило в колею. После обеда взрослые ложились отдыхать в тихих, чисто прибранных комнатах, а шумливую детвору загоняли в отдаленный угол. И только Шмулик по-прежнему не спал по ночам, страдал тяжелыми головными болями и сердился на мать, которая десять раз на день являлась к нему, чтобы смерить температуру:
— Да чего все пристаете с термометром? Просто житья нет… Говорю вам, что у меня совершенно нормальная температура…
Все уже привыкли к тому, что вид у него с каждым днем становится все хуже, ни с кем он не разговаривает, лежит, запершись у себя, или по целым часам шагает в чулках по комнате. Но однажды ночью был с ним неожиданный припадок, напугавший домашних, которые только что улеглись и потушили лампы. Среди ночной тьмы и тишины зазвучали по всей квартире взволнованные голоса:
— Что случилось?
— Кому дурно?
— Поскорее зажгите лампу!
В освещенной лампой комнате вокруг Шмулика заметались обнаженные женские спины, голые руки и белые мужские кальсоны. Кто-то из домашних пытался приподнять Шмулику голову; другие брызгали на него водой. А он, приоткрыв наконец глаза, грустным взглядом обвел людей, которые обступили его со всех сторон и наперебой повторяли:
— Ничего, ничего… Ему стало вдруг дурно… Ему привиделось во сне, будто он ослеп…
Он тотчас же задремал, внезапно проснулся и снова заснул. Двери комнаты его оставлены были на всю ночь открытыми настежь; лампа горела на столе; на стуле возле его кровати лежал на блюдечке очищенный апельсин. Домашние, разойдясь по углам, улеглись и задремали. Но Шмулик, проснувшись, не мог уже больше уснуть. Он встал и зашагал взад и вперед по комнате. Было около трех часов ночи. Из соседних комнат доносился громкий храп. Шагая по комнате, Шмулик с нетерпением дожидался, чтобы скорее настало утро: утром отправится он к Миреле во флигель и скажет ей: «В среду утром мы поедем туда, где должен совершиться развод… Все будет кончено… Я хочу тебя попросить об одном; зайди со мной накануне к родителям проститься и посиди там хоть с четверть часа… Мне будет казаться в это время, что ничего не случилось, что просто пришли мы вдвоем в гости к отцу…»
Ему хотелось, чтоб Миреле в конце концов подумала: «Он совсем переменился, Шмулик… Он стал другим человеком…»
Днем он несколько раз заглядывал во флигелек, но не заставал там никого, кроме кухарки. Он решил дождаться вечера и, когда в доме зажгли лампы, снова отправился во флигель. Миреле была уже дома: она только что вернулась из города. В комнате ее горела лампа, и перед открытыми шкафами стоял большой сундук с приданым, куда Миреле еще с утра, с помощью служанки, уложила свои вещи. Теперь она лежала на кровати лицом к двери; щеки ее алели с морозу; с любопытством и удивлением глядела она на Шмулика. Он робко потупился, встретив ее взор.
А потом он сидел, весь трепеща, на стуле возле ее кровати и говорил совсем не то, что решил перед тем:
— Я думал, что, может быть… может быть, все-таки ты бы хотела зайти попрощаться… я думал…
Он не глядел на нее и вдруг почувствовал, что она гладит его колено своей мягкой, гладкой рукой. Медленно поднял он голову:
Она придвинулась на кровати ближе к нему, подперла голову рукой и глядела ему прямо в глаза.
— Шмулик, — прозвучал ее голос, — измучила я тебя, да?
У него забилось сердце.
— Измучила? Нет… Что ты!
Миреле нужно было встать сегодня ни свет ни заря, чтоб уложить оставшиеся вещи. Надо было еще побывать в скромной гостинице против дома Шполянских, снять там комнату и распорядиться, чтобы прислали швейцара за вещами. В десять часов утра отходил пароходик к другому берегу. Развод должен был состояться часов в пять-шесть. Обратно Миреле предполагала поехать поездом, чтоб не возвращаться вместе с Зайденовскими; на вокзале должен был ждать ее Мончик: он ей это обещал — ведь она же вечером будет такая утомленная; с утра уже чувствовала она усталость во всем теле… Но делать было нечего: ей так жалко было Шмулика, что не могла она ему отказать: и теперь нужно было накинуть шаль на плечи и отправиться хоть на несколько минут к свекру.
Прислуга, открывшая Миреле кухонную дверь, отскочила назад: так поразило ее это неожиданное посещение. В столовой с появлением Миреле воцарилось сразу подавленное настроение. Ей уступили место возле свекрови; все молчали: никто не решался заговорить. Кто-то отозвал в сторону случайную посетительницу, дальнюю родственницу, сидевшую за столом. Мириам Любашиц принялась шептаться о чем-то с Рикой; вскоре обе они удалились в соседнюю комнату. Миреле стало тяжело: она жалела, что согласилась сюда прийти. Она думала: «Теперь я обещание исполнила… можно уже уйти…»
Но свекровь вдруг заморгала глазами и наклонилась к самому лицу Миреле. В последние дни не выходило у нее из головы одно бабье подозрение, и теперь она решила узнать у невестки правду.
Первый вопрос свекрови вызвал краску на щеках Миреле. Глядя в сторону, она отвечала кратко и нетерпеливо:
— Нет. Не помню. Уже давно.
Вдруг нескладная фигура свекрови выпрямилась, и лицом стала она вдруг похожа на остолбеневшую от радостного изумления допотопную старуху:
— Ну, слава Богу, — говорило это лицо, — беду как рукой сняло.
Она оглянулась. Кроме нее и Миреле никого в комнате не было. Она снова повернулась к невестке и изумленно воскликнула:
— Миреле, да ведь ты беременна!
— Что?
Миреле показалось, что свекровь сошла с ума: что за нелепость в самом деле…
Она подчеркнуто громко сказала, поднявшись с места:
— Не понимаю… Да и вообще — какое это имеет отношение к разводу?
Но вокруг уже началась необычайная кутерьма, и слов ее никто не расслышал. Позвали сюда Шмулика; кинулись с вестью о событии в кабинет к Якову-Иосифу. А в дверях опять появилась Мириам Любашиц. Свекровь торопливо ей что-то докладывала. Она поглядела на Миреле и кивнула:
— Да само собою, какое же тут может быть сомнение?
Глава тринадцатая
Ночью Миреле было дурно; ее тошнило, и два раза будила она служанку. Наконец, служанка отправлена была к Шмулику с запиской: в записке той писала Миреле, что не любит Шмулика и еще перед свадьбой выговорила себе право покинуть его дом, когда ей вздумается; что в беременность свою она не верит и считает невозможным иметь от него ребенка, но если она действительно беременна, то в этом виноват только он один, а потому он должен найти какой-нибудь выход из создавшегося положения.
Семья уговорила Шмулика уехать на завод и там выждать несколько дней.
Перед отъездом увели его в отдаленную комнату, обступили кругом, и свекровь стала утешать сына:
— Да что тут и говорить; теперь дело обстоит совсем иначе. Как будет у нее ребенок, так капризы кончатся.
Миреле целых три дня промучилась у себя в комнате, с отвращением думая о том, что с ней произошло. Потом начала она захаживать иногда к свекрови.
Обыкновенно, отправляясь к Зайденовским, она думала, что скажет там наконец решительное слово; но каждый раз, переступая их порог, чувствовала, что ее охватывает какое-то бессилие; и все острее загоралась у нее ненависть к тому, что ощущала у себя под сердцем. Тошно становилось от замечаний свекрови: «садись, Миреле», от вида Мириам Любашиц с ребенком на руках, от красных щек молодого Любашица, от его мудреных речей. И росло отвращение к тому неведомому; казалось, она могла бы его ощупать руками; хорошо бы, думалось ей, ухватиться и одним усилием оторвать его от себя — тогда жизнь стала бы простой и легкой.
Она уходила от свекрови и отправлялась в город. Была два раза у Иды Шполянской и, не застав ее дома, возвращалась домой, ложилась на кровать и пыталась успокоить расходившиеся нервы: «Как знать, — может быть, лучше ничего не делать и покориться судьбе? Может быть, лучше долгие годы страдать тихо, втайне… лежать так неподвижно… терпеть и молчать… Шмулика я не люблю… Я никого не люблю… Иногда тянет к Натану Геллеру, но я не верю в это чувство. А ведь матери любят своих детей… Как знать, — может быть, я полюблю ребенка… Я буду матерью…»