Ей думалось: когда-нибудь в летний вечер отправятся они вдвоем гулять, будут медленно шагать друг возле друга, и не о чем будет им говорить; а потом вернутся домой, и опять говорить будет не о чем.
Безрадостна будет эта вечерняя прогулка, и безрадостно возвращение домой… Но она, Миреле Гурвиц… разве могла она поступить иначе?
Полупьяный гул возрастал. Едва кто-нибудь затягивал песню, ее заглушали отдельные возгласы; а бойкий Яков-Иосиф пил так много и с таким упорством, как будто хотел залить вином мысль о том, что он роднится с бедняком, с человеком, недавно обанкротившимся и не имеющим ни гроша за душою. То и дело стучал он по столу крепким своим кулаком: опрокидывались бутылки, проливалось вино, висячая лампа опустилась совсем низко, а он все стучал по столу, не глядя на реб Гедалью, и кричал раввину Авремлу:
— Реб Авремл! Я велю пить! Вместе со мной велю я пить!
Миреле сидела в противоположном углу комнаты и молчала. Минутами ей казалось, что весь этот шум поднят не из-за нее, а из-за какой-то другой Миреле, которая очень довольна помолвкой; а она, настоящая Миреле, смотрит на все это со стороны и не имеет к этому ни малейшего отношения. Но потом она, как будто очнувшись, начинала сознавать, что происходит вокруг: тогда ей думалось, что едва ли придется ей когда-нибудь идти под венец с тем Шмуликом, что сидит напротив в почетном углу и чокается с гостями; глупо, что люди радуются этой помолвке, словно Бог весть какому важному событию, и что сама она нарядилась в новое обтянутое платье из серого шелка и сидит среди этих дурацких гостей, словно расфуфыренная кукла. А несколько часов тому назад она разглядывала у себя в комнате перед зеркалом свои обнаженные руки и фигуру в длинном, узко стянутом корсете, и ужасно хотелось ей, чтобы тут, рядом был теперь Натан Геллер, тот самый Натан Геллер, которому она когда-то велела уехать. Но, конечно, и это желание было глупое, потому что она сама когда-то сказала Натану Геллеру:
— Ну, ладно, предположим — выйду я за вас. А что буду делать потом?
С ней, Миреле Гурвиц, беда, да и только.
Ведь она, кажется, человек уже взрослый, и жизнь дается ей нелегко, как настоящему серьезному человеку, а, в сущности, ведь она — черт знает что такое, и в голову ей лезут иногда какие-то совсем дурацкие мысли.
Пьяный рев заставил ее очнуться: за овальным столом раздавались, не смолкая, дикие выкрики, приветственные благословения, распевавшиеся на синагогальный лад, и обрывки песен. Кто-то уже несколько раз подряд настойчиво выкрикивал ее имя.
Полупьяный отец жениха ее, Яков-Иосиф, побился с Тарабаем об заклад насчет чего-то и теперь стучал стаканом о стол; разбив один стакан, он схватил другой и, стуча им, вопил:
— Миреле! Сию минуту подойди сюда, слышишь, Миреле!
Этот крик вызывал в ней чувство брезгливой досады. Она стояла, повернувшись спиной к Якову-Иосифу и не откликалась. Взор ее устремлен был в другую сторону:
Посреди комнаты, окруженный внимательными слушателями, стоял Шмулик, распевая какой-то отрывок из литургии Судного дня; лицо было у него при этом преглупое, и он жестикулировал, как заправский кантор.
Сначала в Миреле вспыхнуло сильное желание вывести его отсюда и не видеть того, что с ним творится; но вскоре какое-то унылое равнодушие овладело ею, и все желания потускнели. Издали наблюдала она его и дивилась самой себе: «Зачем он мне понадобился, этот юноша? И что буду я с ним делать всю жизнь?»
Она вдруг вышла из комнаты, ушла к себе, быстро разделась, юркнула в кровать и потушила лампу.
Гитл потом несколько раз стучалась к ней и, наконец, с раздражением ворвалась в комнату:
— Это просто стыдно… Так никто не поступает… Попросту даже некрасиво так себя вести…
А она спокойно лежала в кровати и с оттенком недовольства возразила:
— С чего ты взяла, что некрасиво?
Она пыталась заснуть и не могла, потому что в доме долго еще стоял пьяный гул; столы и стулья были вынесены из столовой, и опять начались танцы. Ворочаясь беспрестанно с боку на бок, она досадовала сама на себя: «Все равно ведь из этого ничего не выйдет… До свадьбы дело так и не дойдет, а я вовсе не обязана думать об этом парне, который распевает в столовой отрывки из синагогальных молитв и вдобавок еще размахивает при этом руками, как кантор».
Глава десятая
Родители жениха провели здесь еще одну бессонную ночь; до утра прошушукались они в гостиной с Гедальей и Гитл.
Было это в ночь с воскресенья на понедельник; никто почти в целом доме не смыкал глаз. Около четырех часов ночи Миреле разбудили и позвали в гостиную, где на низких стульях сидели все члены семьи. Взоры присутствующих устремились на нее, а мать жениха сказала:
— Ну, что ты скажешь по поводу того, что мы здесь порешили назначить свадьбу на первую субботу после Швуэс?
Миреле стояла перед ней и молчала. До той поры, думалось ей, еще далеко, и многое можно сделать, чтоб помешать свадьбе. Теперь ей хотелось только одного — чтобы Шмулик с родителями поскорее уехали отсюда, и она отвечала:
— Хорошо, пусть будет в первую субботу после Швуэс.
Она проспала все суетливое утро этого тусклого оттепельного дня; крепко спала и тогда, когда, после отъезда гостей, ранехонько утром покинувших дом, чистили и убирали опустевшие загрязнившиеся комнаты, и потом, когда все кругом уже блестело чистотой, всюду царила тишина, и реб Гедалья с кассиром уже уехали в уездный город, куда вызвал их телеграммой прибывший из-за границы зять кашперовского графа.
Когда она открыла глаза, кругом не было ни души. Не хотелось вспоминать о том, что с нею недавно произошло, и она снова закрыла глаза и задремала: «Все равно… Стоит ли думать обо всем этом?» И только одного хотелось: проспать бы так все свои годы, ничего не сознавая, забыв о себе…
Когда-то слышала она такой рассказ: отслуживший свой срок сильно измученный службою солдатик вернулся к отцу с матерью в глухой городок, лег там спать и проспал целую зиму. Когда он проснулся, было тепло — это был уже канун Пасхи; он лежал на дворе, среди груды перин и подушек, проветривавшихся на солнце; где-то поблизости пекли мацу, а дома у них мыли окна и скребли стены.
Когда Миреле снова открыла глаза в своей тихой комнате, было уже четыре часа дня. Тишина царила в соседних комнатах, и слышно было, как где-то возле кухни громко зевает выспавшаяся Гитл и кто-то рассказывает раввинше Либке о том, какое прекрасное впечатление произвели в городке родители жениха; потом вдруг, перебивая друг дружку, все соседки сразу принялись тараторить, спеша сообщить, что у акушерки Шац в деревне — неожиданный праздник.
Уже второй день гостит у нее ее приятель — известный еврейский поэт; учительница Поля нарочно ради этого приехала так рано на каникулы, а местный учитель древнееврейского языка Шабад два раза уже ходил к акушерке, чтоб познакомиться с ее гостем, но ни разу не застал его дома.
Все — и помолвка, и уговор насчет свадьбы, и ранний отъезд жениха — осталось далеко позади, казалось давно миновавшим. Просто не верилось, что Зайденовские уехали только нынче утром. Миреле видела в воображении, как поезд с семьей жениха проносится мимо безвестных уютных станций, шепчущих безмолвный привет от дальнего губернского города. И не верилось, что она действительно стала невестой Шмулика, что об этом знает весь город и что в доме Зайденовских в ближайшую субботу, когда все станут чокаться после застольной молитвы, будут пить и за ее здоровье.
Одеваясь, она подумала, что ей нужно теперь что-то предпринять: написать Шмулику, что из помолвки ничего не выйдет. Но как-то очень уж спокойно было у нее на душе, и такая приятная лень овладевала всем существом при мысли, что Шмулика уже здесь нет. Позевывая, улеглась она снова, соображая, что самое неприятное уже миновало и что отказать жениху она еще успеет.
До первой субботы после Швуэс еще времени много.