– Мужики! Калмыковские! Жигулихинские! Две волости однех лебяжинских устрашились, да? Порожними сюды ехали, такими же и отсюдова поедем?!
– Кто как, а я еду в лес, и все тут! Пущай лебяжинские стрелят в трудового крестьянина. После поглядим, как и что случится им от всех прочих деревень! Кто смелый? Кто со мной?
А Дерябин, ведя в поводу коня, приблизился к лесу и подал свою команду:
– По людям стрелять в самую в последнюю очередь! В первую очередь – стрелять по коням!
Степняки остановились снова, теперь уже совсем близко от черной полосы леса, и снова все затихло и там, и здесь.
Но тишина эта была уже последней. И она совсем недолго была, до тех пор, пока со степной стороны кто-то не крикнул:
– Па-ашел, Рыжка! Па-ашел, говорят тебе! Меня ли, тебя ли лебяжинские энти буржуи стрелят – и пущай! Пропадем за справедливость! Или я здря гонял тебя туда-сюда сто верстов?!
И кто-то еще погнал коня вперед из уже посветлевшей степи во все еще темный лес.
Лебяжинские ответили:
– Хозяева тоже нашлись нам! Мы энтот лес уже сколь раз от пожаров спасали – вы где тогда были? Мы его и нынче денно и нощно бережем – вам дела до наших забот обратно нету! Вам готовенькое взять! Ну, ребяты, глядите – после пеняйте на себя. У нас гранаты! Не сильно много, однако найдутся лимоночки.
– Калмыковские! Или мы хуже жигулихинских? Вперед!
– Одумайтесь, ребяты! Порубите лес – неужто мы дадим его вывезти? Мы, вершние, груженых вас дочиста искалечим!
– Царя прогнали, а Лебяжку на свою шею оставим! Пожгем Лебяжку, и все тут! Мы тоже не с голыми руками: знали, в чью сторону едем, кого встретим!
– Не мы, лебяжинские, первые силу применяем. А в остальном – вы нас хорошо знаете!
Но уже стучали снова колеса, уже тронулся человечий гул, поминая всех святых.
И в этот-то миг выехал навстречу степнякам Никола Устинов. Подъехал к затухающему костерку, поднял руку:
– Мужики?! Народ! Спрашиваю всех, и лебяжинских, и калмыковских, и жигулихинских: эт-то что же происходит? Ведь через минуту либо две мы же начнем палить друг в дружку из обрезов, бердан и винтовок, а кто припасливее и принес с фронта гранаты – тот в действительности начнет бросаться ими! Ведь и во тьме мы друг дружку угадываем: с обеих сторон среди нас находятся фронтовики, по некоторым так четыре года палили из орудий и ружейным огнем немцы, австрийцы, румыны и турки, но он, такой человек, все одно остался живым и вернулся домой в Сибирь, обрадовал отца и мать, жену и детишек и – для чего? Чтобы сейчас быть убитым с десяти шагов с обреза в брюхо или в самое сердце своим же земляком? Таким же битым-перебитым, стреляным-перестреляным мужиком? Кто был на фронте после первого, тем более после второго переворота власти в месяце октябре прошлого года, тот помнит, как всей душой кипела солдатская масса, когда ораторы объясняли ей, откуда и как взялась эта нечеловеческая война между народами! Когда объясняли про немецкого кайзера Вильгельма, что он велел австрийскому Францу-Иосифу сделать ультиматум Сербии, после которого уже никак нельзя было миновать войны. Может, вы это забыли уже? Ну, тогда вспомните, как наш царь Николай Второй Александрович, до старости малолеток, затеял войну с японцами и погубил на Дальнем Востоке корабли с матросами и сколь еще полков сибирских и других положил на сопках Маньчжурии, просто так, не глядя, что японцы сколь разов предлагали ему мирный переговор? Но это ему впрок не пошло нисколь, царю; не минуло с тех пор полных десяти годов, как он снова погнал нас, народ, в ужасную бойню! Так неужели у нас у самих ума нисколь не больше, а жадности – не меньше, чем у того царя, которого мы сами, народ, за его безумие и бесконечную жадность раз и навсегда порешили?! Или памяти у нас, у народу, нету ни на грош ломаный, и наша кровь, пролитая по всей земле, нам нипочем, мы и ее забыли? Или вот жигули-хинские, оне к нам поближе, оне знают про нашего лебяжинского юродивого по прозвищу Кудеяр, как бегает он по улице и благим матом провозглашает конец света и конец всему крестьянству – так, может, он, верно что, правый, наш юродивый, а все мы, которые над им смеемся и за сумасшедшего его почитаем, – может, мыто и есть в действительности сумасшедшие?
Темная была ночь… Осенняя, глухая.
Тихая была ночь… Ухнула в бору сова – долго было слышно ее, а потом стало слышно и другое – как вздыхают, и шевелятся, и переступают с ноги на ногу кони, скрипят упряжью, как степняки переговариваются между собою.
Лебяжинских – тех не было слыхать, те в своем лесу затаились.
Со степной стороны наконец отозвались словами. Хоть и не очень громко, но отозвались:
– Обманывают нас лебяжинские! Бить их! Сто верст ехать и который раз об царях слушать! Безобразие!
– Стойте, ребята! Мужик этот лебяжинский правильно говорит! Это Никола Устинов говорит – вот кто! Признал я его!
– А кто гавкает «правильно»? И стоять нечего – лебяжинских бить, лесины рубить!
– Стойте, народ! – закричал тогда Устинов снова. – Стойте! Вы мне не верите? Ну тогда я вам сейчас скажу – вы поверите! Поверите, ей-богу! – И Устинов подождал новой тишины и вдруг громко, четко и складно, совершенно по-командирски, прокричал: – Р-р-ро-та – пр-риготовьсь! В атаку на лебяжинских – вперед, ура! Вперед, за победу над лебяжинскими мужиками! Ур-ра!
Кони и те замерли, прислушивались – что будет?
Не было ничего, и тогда Устинов еще раз спросил:
– Ну и долго ли мне за вас «ура» кричать?
И замешкались степняки.
Нельзя им было по команде лебяжинского мужика на лебяжинцев же бросаться!
«Ура!» осточертело на войне, «ура!» проклято ими было давно. Когда бы Устинов крикнул: «Бей, ребята! Бей – не стой! Круши – не бойся!» – тут бы все и получилось.
Но Устинов догадался, как сделать…
А еще спустя время медленно потянулись подводы вдоль кромки бора, чтобы выискать другое место, с которого удобно было бы снова в бор повернуть, минуя лебяжинскую охрану и распроклятого мужика Устинова Николая.
Но такого места уже не было. И не могло быть: лебяжинская охрана тоже двигалась верхами по опушке, глаз с обоза не спускала.
И все тише тянулись восемьдесят семь пароконных подвод вдоль кромки леса, уныло они тянулись, где по две, где по три в ряд, а где – одиноко, по одной. Восемьдесят восьмой позади тряслась тоже пароконная водяная бочка. Это, собираясь в нынешний путь, степняки сообразили, что в бору они могут без воды остаться. При скорой-то работе, при горячей лесной порубке. Сообразили и взяли с собою водный запас.
Ну а нынче эта бочка трепыхалась по степи ни для чего. Уже пора бы и воду вылить из нее.
Перед тем как обозу повернуть в степь окончательно, от него отделился верховой, подъехал к опушке близь и, сложив руки трубкой, прокричал:
– Лебяжинские! Кержаки-чалдоны-кулаки! Недолго осталось: вскорости сделается расчет со всем на свете кулачеством и буржуйством – тогда поглядите, как с вами будет! Скоро уже!
Дерябин, загорячившись, сбросил с плеча обрез, хотел выстрелить вверх, но его остановил Калашников:
– Да что ты, Василий! Какая тебе пальба, хотя бы и в самое небо? Ведь обошлись же мы уже нынче без единого выстрела?!
И Калашников выехал вперед и тоже крикнул:
– Не ругайтесь, степные граждане! Не надо! И нас не обзывайте разными словами. Мы ведь завсегда готовые толковать с вами по-хорошему! Завсегда. Хотите – можете в том хоть нонче же убедиться!
Степняк еще погрозился, повернул незаседланного коня и, широко выкидывая ноги в стороны, ускакал, а лебяжинской лесной охране стало как-то не по себе, неуютно. Лебяжинцы и во все-то времена злились, когда их называли кулаками, а нынче это звание было им вовсе ни к чему, нехорошие внушало мысли: нынче нельзя иметь на свете врагов, ни одного, а у кулака – они кругом. Нынче слово «кулак» и среди своих-то было ругательным из ругательных.
Вот как случилось: степняков прогнали, а сами остались вроде бы с побитыми мордами!