Кирилл Панкратов, тот уже выделывал какую-то фигуру на кровлю, не то петушка, не то еще кого-то.
Члены Лесной Комиссии кликнули клич, мол, мужики, граждане, товарищи, все жители села Лебяжки! – помогайте кто каким имеет возможность материалом, и через час к стройке потянулись подводы – один кирпич вез, другой – гвозди и скобы, хотя по большей части и местной, кузнечной работы, зато уже надежные и крепкие. А кто притащил стекла, одно-два полотна или корзину-другую кудели.
У кого сроду по соседству гвоздя одного-то нельзя было выпросить, тот нынче бежал к себе на ограду, ша-рился по амбарушкам, в кладовых, на чердаке и тащил какой-нибудь, иногда так еще и довоенный запас. Откликнулся народ на призыв!
Тут одному надо было обязательно начать, развеселиться и крикнуть: «А у меня есть! А я – дам!», а дальше все пошло само по себе, по кругу!
Бабы, далеко вокруг известные и рисковые лебяжинские бабы, тоже не отставали, не глядя на холод, одна другой выше заголили юбки, принялись месить в твориле глину, и хотя ноги у них стали красные, словно у гусынь, грянули такого песняка про любовь, про казака, который торопился к своей милой: «Лети, казак, лети стрело-о-ою», что и топоров не стало слышно плотницких.
А тут еще и морось перестала, выглянуло на эту песню солнышко, и вовсе закипела работа, зашевелился на ветерке красный флаг.
Когда бабы выдыхались, откуда-то прибегал Игнашка и начинал играть на чужой гармонике «На сопках Маньчжурии».
Главного лебяжинского музыканта Лебедева Терентия с австрийской гармонией нынче не было, он коня повел к ветеринару в Крушиху, Игнашка его и подменял. Не то чтобы хорошо играл, но громко.
Члены Лесной Комиссии были за главных – кто распоряжался среди плотников, кто среди землекопов и возчиков, а главнее всех опять оказался Николай Леонтьевич Устинов. Разбивку постройки они с Калашниковым сделали еще накануне таким образом, чтобы четырьмя окнами школа глядела на озеро, а двумя дверями – на полянку, по которой в перемены будут бегать ребятишки. И сегодня, чуть свет, он опять был на месте и размаркеровал бревна – какие пойдут на стены, какие – на стропила, какие – на распилку, а теперь занимался всем на свете: следил за размерами оконных проемов, карнизов и переплетов, чтобы плотники и столяры не разошлись между собою, за разметкой дверей, за нумерацией венцов, чтобы после, когда начнут ставить сруб, не произошло промашки и путаницы, чтобы экономно и с толком расходовался любой материал, и даже беспокоился насчет предстоящего обеда, чтобы кто-нибудь из сильных любителей не натащил к этому обеду самогонки. Осень была, хлеб убрали, и пора наступала самогонная – над многими избами в Лебяжке густенько попахивало, на полную выработку гнали аппараты это зелье.
Выгодно было нынче гнать самогон – на хлеб и покупателей не найдешь, на самогон – сколько угодно и в своей деревне, и в любой другой.
Пожалеешь тут о государевой монопольке. Все ее ругали, когда она была, а не стало – начали о ней жалеть, проклинать изобретение военных лет – самогонный аппарат.
Нынче на постройке все было на этот счет спокойно, ни от кого не предвиделось подвоха, и Устинов хлопотал по делу, бегал туда-сюда, спорил, доказывал, показывал. Ему все это нравилось. «Вот Комиссия, так Комиссия! – радовался он. – Действительно сурьезная Комиссия!» Шапка была у него набекрень, из-под шапки – влажные, белые, почти что ребячьи волосы, из-под волос – потное, возбужденное лицо в веснушках. Он мало изменился, Устинов, с тех пор, как был парнем. И лебяжинские старики, сгрудившись на одном бревнышке, словно куры на насесте, глядели на Устинова и его хвалили – им нравилась такая ухватка.
Не на бревнышке, а рядом сидел Иван Иванович Саморуков и поглядывал на свою стариковскую команду. Кто-то расстарался, принес две табуретки – одну для гармониста, другую – для Ивана Ивановича, и вот он восседал, как бывало прежде, совсем еще в недавнем времени, когда никто в Лебяжке и помыслить не мог, будто Саморуков – не лучший человек, будто он – такой же старик, как и все другие.
Старцы убеждали друг друга, доказывали, что Ле-бяжка деревня особая – мирская, дружная. Возьмется за общее дело – гору своротит, нету больше таких деревень вокруг, нету и нету!
Иван Иванович молчал, и старики умолкли тоже, должно быть, подумали, что Ивана Ивановича разговор обижает: какая же это дружная деревня, если не признает своего лучшего человека? Так они определили ход мыслей в пепельной голове Ивана Ивановича и замолкли, перевели разговор на Устинова.
Они знали, что Иван Иванович очень Устинова любит. Даже был случай, еще до войны, когда Иван Иванович повздорил со всеми с ними и в сердцах сказал: «Вот возьму и помру, никого из вас, дураков, перед смертью не назову! Назову как лучшего человека Николку Устинова!»
Что Иван Иванович обозвал всех стариков дураками – обиды не было. Иван Иванович, рассердившись, еще и не такие слова произносил, не глядя, что происхождения был старообрядческого. Но что он превознес над ними Николу Устинова, мужика в ту пору даже и не сорокалетнего, это было обидой, и они посылали двух человек, по-теперешнему – делегацию, чтобы узнать: всерьез он это сказал или в сердцах?
Иван Иванович напоил делегацию чаем с вареньем, еще кое-чем, и она вернулась в веселом расположении, но так ничего и не узнала.
Теперь старики, с запозданием лет на десять, надумали уладить размолвку и хвалили Устинова. Тем более что в нынешнее время звание лучшего человека никому из них уже не маячило.
А Иван Иванович все сидел на своей табуретке и все молчал, а потом сказал вдруг:
– От ужо совсем в скором времени завяжется в нашей местности междоусобная война, от тогда и поглядим – какая-такая дружба водится среди нас, лебя-жинских? Нонче школу строють, а завтра, может, она будет синим огнем гореть?
– Ну, пошто уж обязательно и в нашем селении война завяжется? – спросил кто-то из стариков Ивана Ивановича. – Нам, лебяжинским, она вовсе ни к чему!
– А куды она денется, та война, от нас, от Лебяжки? Некуды ей деться. Она и нас захватит. Беспременно.
– Бывает, Иван Иванович, что и вся деревня сгорит, а одна чья-то изба посередке останется целехонька!
– Бывает! – согласился Иван Иванович. – Но только не с тем жителем, который на такой счастливый исход заранее надеется. С тем не бывает!
– Ну, а приказ Сибирского Правительства читан тобою, Иван Иванович? Читан, нет ли? Про умиротворение нонешних умов?
Приказ этот за № 24, за подписью Губернского Комиссара и уполномоченного Командира 1-го Средне-Сибирского Корпуса, висел, наклеенный на двери Лебяжинской сельской сходни, уже не первый день, и написано в нем было так:
«На основании ст. 9 Постановления Временного Сибирского Правительства от 15 июля 1918 года В О С П Р Е Щ А Е Т С Я:
1. Возбуждение и натравливание одной части населения на другую.
2. Распространение о деятельности правительственного установления или должностного лица, войска или войсковой части ложных сведений, возбуждающих враждебное к ним отношение.
3. Распространение ложных, возбуждающих общественную тревогу слухов.
Виновные в нарушении сего приказа подвергаются аресту до 3-х месяцев или денежному взысканию до трех тысяч рублей».
Иван Иванович приказ, конечно, вспомнил, понюхал табачку и сказал:
– Кто из вас, господа старики, задает мне глупой вопрос? Об умиротворении умов? Я чтой-то не расслышал за табачком – кто же энто спрашивает?
Ему никто не ответил.
И опять Иван Иванович сидел и молчал, пожевывая губами, положив руки на колени и вздыхая, а все остальные старики на него молча глядели… Точь-в-точь так же, как, бывало, глядели они на него прежде в совете лучших людей, когда дело решалось очень трудное и никто не знал, как его решить, и ничего не оставалось, как только ждать слова Ивана Ивановича:
Лети, казак, лети стрело-о-о-ю,
Лети скрозь горы и леса.
Моя любовь уже с тобо-о-ю,
И завсегда я жду-у тебя-а-а-а-а… —