Трое членов Комиссии попридержали коней и подняли руки. Игнашка поднял руку с кнутом. Устинов воздержался.
– А почему, Устинов, ты не подымал руки? – спросил его Калашников.
– Закон обратной силы не имеет. Потому и не подымал.
– Ну и ладно, – согласился Калашников, – четверо «за», один воздержался, это даже удобнее для записи в протокол, это значит, разные имеются по вопросу мнения и мысли. И еще сказать: все ж таки необходимое дело – кооперация! Бедным она помогает, богатых – урезывает, и так делается ею всеобщее равенство. А когда имеется фактическое равенство, то и власти не шибко много надо, только для параду и для вида. И, наоборот, – чем более среди людей неравенства, тем более нужно на их власти, крупных и вовсе крохотных властелинов! Таких, которые вроде нас, нынешних членов Комиссии!
Никто не удивился рассуждениям Калашникова: он до войны много лет работал председателем маслодельного общества и лавочной комиссии, был головой всей Лебяжинской кооперации. И хотя над Калашниковым посмеивались и называли его «коопмужиком», но слушали всегда с интересом. Кличка – кличкой, ее заезжий инструктор маслодельного союза человеку приклеил, но человек-то все равно был свой, лебяжинский.
Игнашка тем временем правил куприяновскими гнедыми, и даже ловко правил – длинный ход продвигался между деревьями, нигде не цепляясь. Игнашке, наверное, не впервой доводилось вот так, без дороги вывозить из леса длинные стволы. Он часто останавливал коней, бежал вперед и смотрел, как там лучше проехать, и давно бы уже был на дороге, но не торопился, держал все левее да левее, хотел въехать в Лебяжку не через какой-нибудь проулок, а прямо в главную улицу. Он всем и каждому на той улице хотел показать связанных Куприяновых.
Наверное, поэтому он и выехал еще на одного порубщика – на Гришку Сухих.
Сухих был самым богатым хозяином.
На войну его не брали – он слегка хромал на левую ногу, но силен и здоров был – удивительно! Работу Гришка мог ворочать день и ночь, остервеняясь на нее, наливаясь кровью и злобой. Если Гришке, к примеру, предстояло одному разгрузить несколько возов с зерном или мукой – он сперва обходил их вокруг, бормотал что-то и грозился кулаком, после скидывал лишнюю одежду, иной раз – и сапоги тоже, закуривал и, не спуская глаз с этих возов, снова и снова шептал что-то про себя. Потом вдруг далеко бросал окурок, сплевывал и кидался к мешкам, иногда ухитряясь прихватить сразу два.
Сколько уже раз бывал слух, что Гришка Сухих надорвался и скоро помрет, а он с годами становился только сильнее, ухватистее.
Жил Гришка не в самой Лебяжке, а на заимке, верстах в четырех от крайних изб, на лесной опушке. Он выселился туда чуть ли не в тот самый день, когда стала известна столыпинская реформа о льготах для всех, кто хочет выйти в отруба.
В один год какой-нибудь, еще быстрее, обстроился на своей заимке: дом поставил крестовый, амбар, баню, скотские помещения, все это обнес высоченным заплотом, а внутрь посадил двух цепных кобелей. Крепость, а не подворье.
Для постройки Гришка нанимал плотницкую артель, нездешнюю, ездил за ней на станцию железной дороги, за быструю и ладную работу поставил артельщикам хороший магарыч, а потом артель ушла по Крушихинской дороге, увозя на телеге инструмент и надорвавшегося в работе товарища.
Гришка же Сухих повесил на свои новые ворота замок, и с тех пор никто чужой в его доме не бывал, никто даже в точности и не знал, как и что там сделано и построено.
Конечно, с этим хозяйством о десяти рабочих лошадях одному управиться было не под силу даже Гришке, и у него жили работники, тоже нездешние, мрачного вида. Говорили, будто Гришка берет их из беглых каторжников и арестантов.
В революцию Гришку в первую голову назвали кулаком, буржуем, капиталистом, эксплуататором, мироедом – еще многими именами, а он вот что сделал: объявил, будто выделил батракам земельные наделы, инвентарь и рабочих лошадей, и на заимке теперь три хозяйства – одно среднее, два бедных. Теперь этим бедным лебяжинское общество во всем обязано помогать – не одному же ему, Григорию Сухих, о бедняках заботиться?!
Общество тот раз поручило Дерябину встретиться с Гришкиными батраками, узнать, что это за помощь вышла им от хозяина, но батраки упрямо твердили свое: «Обчество нам обязано дать хлеба и прочего, как беднейшим…» Сам же Гришка Сухих похлопывал Дерябина по плечу и говорил: «Узнавай, узнавай у их все, оне все как есть тебе обскажут!»
И нынче, когда Комиссия неожиданно выехала на поляну, где Гришка с двумя этими работниками уже разделали от сучьев три сосны и пилили четвертую, Гришкино внимание в первую очередь привлек Дерябин – он выпрямился над пилой, потрепал на себе широкую рубаху, охлаждая волосатую грудь, и спросил у него:
– Ты не ко мне ли обратно будешь, гражданин?
А других граждан будто бы здесь и не появлялось, никого из них Гришка не заметил.
Дерябин ответил, что он как раз к нему и прибыл – к гражданину Сухих Григорию Дормидонтовичу. Тогда Сухих перестал замечать его, а подошел к Устинову и спросил:
– Закурить нет ли, Никола Левонтьевич? У меня хотя и есть свой табачок, но ты, помню, завсегда турецкий водишь. Угости турецким!
Устинов стал вынимать кисет, а Гришка, придерживаясь за его стремя, кивнул работникам, чтобы продолжали пилить.
Те рванули, пила тонко запела, и минута прошла – Гришка еще не до конца свернул цигарку, как что-то надорвалось в высоченной, прямой, словно стрела, корабельной сосне, она дрогнула, потом будто даже приподнялась над пеньком и негромко, аккуратно, упала. Бухнула раз о землю, и все. Как будто так и надо было, так вот она и хотела упасть – не в силах дальше стоять веки вечные прямой и высокой.
Гришка, затянувшись турецким, обернулся, поглядел на сосну и спросил Устинова:
– Хороша ведь? Вроде бы не худо выбрана?
– Гражданин Сухих! – сказал Калашников. – Мы все пятеро – Лесная Комиссия. А вот те двое – оне наши арестанты. Вот и тебя мы тоже спрашиваем: какое ты имеешь право на порубку?
– Да вы чо это, мужики? – удивился Гришка, даже вынул цигарку изо рта. – Да какое мне до вас дело, до Комиссии? Вы в уме ли? Ездите по лесу вооруженные и пристаете вот эдак к свободным гражданам? Да за вами-то – какое такое находится право?
– За нами право общественное! – пояснил Калашников. – Нам общество поручило за им же самим наблюдать, призывать его к лесному порядку. А ты кто?
Или ты – не член общества? Сам по себе, а более никто?
– Я сам по себе, а более никто! – подтвердил Сухих.
– А тогда нам с тобой еще удобнее, – сказал Дерябин. – Которые от народу врозь, с теми нам от имени народа действовать и вовсе просто!
– Ну дак и действуйте! – пожал плечами Сухих. – Действуйте, мне даже интересно – поглянутся, нет ли мне ваши действия? Ну?
– Вот и скажи – почему рубишь лес?
– Так и быть, скажу: к устройству новой жизни бедняцкого класса. Двоих бывших у меня работников, а ноне – опять же свободных граждан. Помогаю им. Чем только могу!
– Мы тебя заарестуем, гражданин Сухих! Для начала. А там видать будет, как общество решит с тобою сделать!
– А как это свободные граждане-то нонче заарестовываются? – поинтересовался Гришка. – Мне бы узнать? Может, вот как энти двое, не признаю, кто такие. Не Куприяновы ли?
– Куприяновы и есть! – подтвердил Дерябин. – Они и есть. И ты можешь поглядеть, как заарестовываются граждане не просто так, а при сопротивлении Лесной Комиссии!
– А кто же их взял-то, Куприяновых? Кто энтот вязальщик? Уже не Игнашка ли? Неужто ты, Игнашка, позволяешь себе?
– Што вы, Григорий Дормидонтович! – изогнулся, сидя на лесине, Игнашка. – Да нешто я бы один управился сделать?
Гришка подошел сперва к Матвейке, а потом и к старшему Куприянову:
– А правда, это ты, Севка Куприянов? Я вот пользовался слухом, будто ты сильно галдел на сходе против меня – буржуй, мол, Сухих Григорий и прочее. Как бы ни галдел, я бы тебя нонче развязал. И пустил бы на волю. А так нет, не пущу – постигай, как против людей галдеть, обзывать их. Постигай… – Потом Гришка, не торопясь, припадая на левую ногу, огромный, лохматый, подошел к дерябинскому коню и толкнул его ладонью в круп. Конь засеменил вперед, а Гришка сказал: