Но эта самоуверенность старика неожиданно подсказала и Курилю ответ на трудный вопрос: «Чего он хочет? Ага, – подумал он, – тут все и сложней, и проще: надо не так разговаривать с ним. Уважения требует. Нет, большего – признания ума и силы, преклонения перед ним. Потому и пугает…»
– Мамахан, – повернулся Куриль к купцу, который уже блаженствовал над чашкой ухи, удивленно разнюхивая пар: молодая жена Микалайтэгэ хоть и была страшной неряхой, но зато умела приправить еду одной ей известными травами, да так, что можно было сжевать язык. – Мамахан, я сейчас знаешь о чем подумал? Все – таки нам придется с тобой поехать по острогам да поглядеть, как строятся церкви. Своего бы попа заиметь, людей приобщить к светлой вере… А то вот ждали большого камлания, дождались шаманов – а они начинают с угроз. Видно, правду узнать – для них последнее дело…
Мамахан понял игру Куриля, своего давнишнего друга.
– А чего ж не поехать, – ответил он. – Исправнику дело такое понравится…
Мутные глаза шамана метнулись из стороны в сторону, как два зверька, ищущих норку.
– О, Куриль! Кто ж тебе угрожал? – он обтер рукавом рот. – Ты не так понял меня. Я думал, тебе приятно будет, если я деда твоего вспомню. А Ивачан просто злой: долго ехал верхом, шибко зад растер…
– Пусть сходит к озеру и обмоется, – оборвал его Куриль, наконец берясь за еду. – Садись, Ивачан, угощайся. Если б я был владыкой шаманов, я приказал бы всех глупых и ненастоящих шаманов пороть. А сильным, добрым и умным шаманам придал бы еще больше сил – чтоб не путались по разным следам, а сразу бы узнали правду.
– Да что я? – закряхтел Ивачан, поднимаясь. – Я шаман так себе, средний. Никого не обижаю. Только следы разгадываю, если люди попросят. Не держи на сердце мои плохие слова, Апанаа.
– Когда камланить начнете? – спросил Куриль. – Да, а где Токио?
– С ребятами борется, за тордохом, – ответила жена хозяина, тихо хлопотавшая у пуора[38].
Действительно, снаружи доносились топот, сопенье, ребячьи голоса, смех.
– Позови.
– Догор[39], не будем больше бросаться словами, как криками голодные чайки, – согласился на мировую старик, почти совсем перестав распевать свою речь. – Я думаю, после угощения и начнем. Дорогу открою я… А потом индигирский волк будет. Последним – Митрэй. Вот он – Митрэй. Слышь, Токио: будешь последним камланить. А уж потом, если захочет, Сайрэ. – Он испытующе посмотрел в глаза Курилю: не будет ли, мол, возражений! И хоть порядок этот явно играл на его руку. Куриль ответил:
– Мне все равно.
Шаман еле сдержал тяжкий вздох. «Хитер, лысый дьявол», – сказали его глаза.
Токио стоял перед почтенными людьми растерзанный, красный, весь в пыли и приставших к одежде травинках. Но он ничуть не считал себя провинившимся или ничтожным.
– Я на улице буду камланить, – твердо сказал он.
– На улице? Это как же – при свете? – не донес до рта мясо Куриль.
– Без темноты обойдусь. Могу и без песни, могу и без бубна…
– Распорядись, догор Афанасий, чтоб тордох ставили. Пусть большой ставят. Детей не пускать. Только двоих – мальчика Ханидо и девочку Халерху.
Белолицая, красивая, но растрепанная и грязная хозяйка тордоха потчевала гостей с таким увлечением и старанием, что они не знали, радоваться им или злиться. Уха, молодая оленина, вареный чир, печень налима – все было приготовлено будто для самого исправника. Но женщина вертелась возле стола, как комар перед глазом; изодранную доху она надела внакидку, и рукава летали в воздухе, чуть не шлепая гостей по лицам. Куриль тихо бесился, но проклинал не ее, а Пураму: это он – темный, как тайга, человек – настоял, чтобы гостей «хорошо покормили»…
Как бы то ни было, а за время потчевания люди успели разобрать два тордоха и соорудить из них один огромный. И костер уже разожгли в центре его – чтоб прогнать комаров, а потом сушить на нем бубны.
А возле маленькой для такой громады двери собиралась, шумела толпа. Стало известно, что детей не будут впускать, но всем матерям хотелось непременно быть на камлании – и начался спор, кому «по справедливости» надо оставаться с детьми, если всех их оставить в двух ближних тордохах. Мужчины тоже сводили счеты, правда, совсем иные. Нужно было выделить несколько человек на очень важное и почетное дело. Шаман во время камлания может упасть, а это большая беда, которую нельзя допустить. Шаман рухнет на землю – и люди вскрикнут от ужаса: кто – то из них обязательно умрет, могут умереть даже несколько человек… Мужчинам и хотелось прославиться и было боязно: больно уж огромен один из шаманов. Двоим предстояло оберегать камлающего, а еще двоим держать веревку, чтоб шаман не упал на людей.
Толпа шумела – а в это время позади нее шла древнейшая игра мальчишек в салки – догонялки – толкалки. Всегда страдающие от этой игры девушки, однако, упрямо не смешивались с толпой. Вместе с ребятами носился здесь, как жеребенок, и Митрэй Токио. И если молодым было просто весело, то взрослые и пожилые хорошо знали, что это вовсе не игра: странный, непонятный, но знаменитый шаман Токио не зря бегает, не зря распаляет себя…
Верхнеколымский шаман наряжался за небольшим пологом. Он вынул из мешка огромный бубен, увесистую колотушку, потом истрепанную доху, в которой утонули бы вдвоем Ивачан и Токио, вытянул поясок с амулетами, ожерелье с колокольчиками, деревянных и костяных человечков, коротко опиленные оленьи рога. Он одевался – а лицо его было уже нездешним, бледным, глаза ни на чем не останавливались, с губ сильно стекала слюна.
Тордох между тем быстро наполнялся людьми – и вскоре нимэдайл[40] задрожал от напора. Не дожидаясь, пока каждый найдет себе место и пока закроют сэспэ и онидигил[41], наряженный шаман вышел на середину и уселся рядом с другими шаманами. Сюда же, к середине, протискивались еще два человека, за которыми и закрылась сэпсэ. Этими двумя были совсем осунувшийся старик Хуларха с маленькой дочерью на руках и растерянный, как ребенок, Нявал с сыном, обхватившим ручонками его шею. Кроме приезжих шаманов, в центре сидели еще Куриль и шаман Сайрэ.
На большое камлание Сайрэ пришел хорошо одетым, помолодевшим. На голове у него был новенький малахай, и под этим малахаем лицо, покрытое редкими волосинками бороды и усов, казалось благообразным, чинным – даже испорченный глаз как будто расширился. По всему было заметно, что Сайрэ чувствует себя чуть ли не в «верхнем мире». Люди понимали его: ведь он, а не кто – то другой, встал на защиту детей, он поднял на ноги не одну тундру и по его призыву сейчас начнется такое неслыханное камлание – всего этого достаточно, чтобы переживать настоящее шаманское счастье, которое теперь останется с ним до конца жизни. Конечно, сейчас могут сказать, что он ошибся в разгадке тайны. Но неужели Сайрэ не готов постоять за себя?! Наверняка духи его окрепли, и он теперь способен узнать куда больше, чем узнал год назад.
Между тем Сайрэ действительно знал больше других и был уверен, что опрокинет даже шамана с Ясачной. Кто видел, как Мельгайвач менялся с Эргэйуо ножами? Никто. А он видел, и, если что, Мельгайвач признает это… Сейчас Сайрэ, однако, вовсе не думал о доказательствах своей правоты, которые можно предъявить и без камлания. Он удивлялся своей способности угадывать связь происходящего с прошлым, и угадывать быстро, без подготовки. Ведь в тот день, когда он шел за Нявалом, он не думал ни о чукотском шамане, ни о Потонче, ни о несчастной красавице Пайпэткэ. Полусонный, он думал о своей жизни и старости, о том, что делает людям добро, а остается бесславным и бедным. И только потом его озарило: после камлания стал говорить, и слова сами собой сплели прочную сеть, именно тут вспомнился случай с обменом ножами и всплыло красное, довольное лицо Мельгайвача, с улыбкой сказавшего что – то полоумному парню, который радостно и опасливо схватил нож с белой ручкой… Нет, к Сайрэ приходит настоящее вдохновение, он – настоящий шаман. Придет вдохновение и теперь; что подскажет оно – неизвестно, но он чувствует в себе силу, уверенность…