Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Ну, сарабьяновщина и деборинщина нас в тот год интересовали мало; зато было далеко не безразлично, какое именно направление в истории будет признано соответствующим «генеральной линии партии». Выступать с концепциями было делом, связанным с немалым риском, — хотя еще не было видно, сколь этот риск велик, и при этом как мало может защитить беспартийность от смертельных обвинений в расхождении с генеральной линией партии. Однако В.В.Струве, тогда человек еще молодой и — что, казалось, делало его менее уязвимым, — беспартийный (и тогда, и позже), шел на риск.

Мой брат Миша сообщил мне, что на днях в ГАИМК'е состоится большое заседание с докладом В.В.Струве «Возникновение, развитие и упадок рабовладельческого общества на древнем Востоке». Влиятельность В.В.Струве уже в то время была очень велика, и о докладе заранее говорили как о событии весьма большого значения. Я решил пойти с братом в ГАИМК; со мной попросился и Миша Гринберг.

ГАИМК помещался с самого своего основания в Мраморном дворце (потом там был Музей Ленина). Мы пришли довольно поздно; громадный (как мне показалось) зал был полон народу — сидело несколько сот человек. Заседание открыл Пригожий — вместе с Материным первый в Ленинграде теоретик в области истории. После довольно пространной вводной речи он дал слово Струве[40].

Содержание его доклада здесь нет смысла перелагать. Как этот доклад, так и прения по нему были через несколько месяцев опубликованы в «Известиях ГАИМК», а года через два-три номер этого журнала был изъят из библиотек — не из-за доклада Струве, а из-за Пригожина. Впервые (в сокращенной форме и по-английски) я переиздал доклад Струве в 1970-х гг.

Для моего восприятия 1933 г. он дал мало нового по сравнению с им же читавшимся у нас курсом («Кратким Струве» в записи Черемныха и Шумовского). Однако положения Струве были тут гораздо подробнее аргументированы. По-прежнему вызывали мое недоумение изначальная собственность деспота на всю землю, невероятная (мне казалось) для самой ранней стадии данной формации степень развития рабовладения, да и сам рабский статус описываемых Струве работников шумерских храмовых и государственных хозяйств. В центре доклада были данные шумерских хозяйственных документов, с которыми Струве — до тех пор египтолог — впервые сравнительно недавно ознакомился, став хранителем восточных древностей в Государственном Эрмитаже. Египтологического материала в изложении было мало, и он был довольно бледен и малодоказателен.

Доклад длился около четырех часов с перерывом. Слушать было трудно — Струве говорил плохо, длинными, запутанными фразами, не всегда согласовывавшимися, тонким голосом и, по обыкновению, со множеством паразитических словечек. Однако слушали его внимательно. Только где-то в углу, в раскрытых книжных шкафах, почти все время доклада, спиной к публике и к докладчику, рылся кто-то седой и маленький. Лишь когда он повернулся к нам лицом, держа в руках какое-то in folio, Миша (брат) шепнул нам: «Это Жебелсв».

Имя Жебелева мне было известно по скандалу, поднятому вокруг его имени в газетах. С.А.Жсбелев был избран академиком в 1927 г. Но оказалось, что за ним числился, чуть ли не в чехословацкой печати, некролог эмигрировавшему академику-византинисту Н.П.Кондакову, и при этом, говоря о временах гражданской войны, он употребил выражение: «В годы лихолетья». Газеты писали (я помню — внизу справа на первой странице «Ленинградской правды»), что Жебелеву не место в Академии наук, и он, как мне кажется, даже действительно был исключен, или выборы были признаны недействительными — уж не знаю каким академическим или неакадемическим органом, но затем он без большого шума остался академиком; вероятно, С.Ф.Ольденбургу, тогда «непременному секретарю Академии», удалось убедить правительство в невозможности нарушить устав Академии наук и в нежелательности международного скандала.

После доклада В.В.Струве было много выступавших. Большинство соглашалось с докладчиком, хотя по большей части с теми или иными оговорками. Из критических выступлений помню эмоциональную, но не очень вразумительную речь маленького рыжего очкарика М.А.Шера — он уличал В.В.Струве в ошибках против египетской грамматики; сутулого, тоже в очках, с черным чубом и в кожаной куртке И.М.Лурье — уже знакомого мне по эрмитажному кружку; он стоял на точке зрения Н.М.Никольского и был наиболее верным сторонником теории феодализма в древности (и отступился только под влиянием выступления Сталина в «Кратком курсе истории ВКП(б)» в 1938 г.[41]), а сейчас он побивал Струве цитатами из Маркса и ссылками на большую вероятность другого, чем у докладчика, толкования некоторых египетских терминов времени Древнего царства. Ближе к концу кратко выступил не известный мне тогда А.П.Рифтин. Он вообще не задевал никаких исторических проблем, но указал на филологические погрешности в докладе — помнится, не в шумерской части, а там, где В.В.Струве бегло коснулся плохо знакомого ему старовавилонского материала.

Главный вывод, который я сделал для себя из этого вечера в ГАИМК'е, был тот, что историк должен быть прежде всего лингвистом (понятия «филолог» не было в моем поле зрения), прежде чем делать какие бы то ни было свои обобщающие выводы.

Вскоре после этого была ноябрьская демонстрация. Она была такая же веселая, как и в 9-м классе, но в чем-то и иная. Конечно, участвовали в ней все поголовно — и потому, что не участвовать было бы грубым политическим выпадом, но более всего потому, что это было весело и приятно. Было ощущение дружного единства всех. Пели «Молодую гвардию» и «В гранит земли тюремной» — не пели в «В Парагвае, в этом чудном крае». Весело было бежать со всей колонной, когда после долгого стояния на месте оказывалось, что соседи уже сильно подвинулись. В этом году уже не было замысловатых повозок с ряжеными капиталистами — только знамена, красные транспаранты, портреты членов Политбюро. Не было — как было вскоре после этого — танцев, даже народных.

Наша бригада стала встречаться чаще. К занятиям наукой эти встречи, происходившие примерно раз в неделю, никакого отношения не имели. Встречались мы всегда у Жени Козловой — единственной из нас, у кого была своя отдельная комната, на Невском, в доме, где кинотеатр «Аврора» («Невский» был тогда только неофициальным названием). Я, как сын состоятельных родителей[42], стипендии не получал, а карманных денег мне хватало только на трамвай, — я даже чаще всего не обедал в институтской — поэтому на «бригаду» ничего не вносил; ребята приносили пол-литра водки, бутылку очень гадкого портвейна («настоенного на ржавом гвозде», говорили мы), хлеба и запас «студенческого силоса» с селедкой. Стоило все это очень недорого — наверное, не более рубля на брата, — но учтем, какова была стипендия: помнится, Женя получала 28, позже — 35 рублей. Чай пили без сахара.

В составе бригады были свои звенья дружбы: я дружил с Мишей Гринбергом, Коля Родин — с Зямой Могилевским, Леля Лобанова дружила, конечно, с Женей, а влюблена была в меня. Женя объединяла всех.

Попробую нарисовать портреты. Миша Гринберг имел характерные еврейские черты лица (но прямой нос в линию со лбом) и еврейскую курчавую голову, однако кудри имел очень свстлорусые, такие же, как Женя, или светлее, розовую кожу и голубые глаза; движения угловатые; жестикуляция у него была умеренная, но заметная; ростом был почти с меня. Коля Родин был роста среднего, лицо бледноватое, волосы темнорусые, черты лица правильные, очки; движения спокойные, речь тоже. Зяма Могилевский был ростом пониже Коли, смуглый, волосы черные, черты лица тоже правильные, но было в них что-то… не то заискивающее, не то нагловатое… А может быть, это позднейшее толкование. Все мы имели к Зяме полнейшее доверие, как и ко всем другим в нашей бригаде, но все же я почему-то любил его меньше других и винил себя за несправедливость. Нечего и говорить, что все были худые — более всех я: длинное узкое лошадиное лицо, смуглая кожа, под очками черные глаза, черный чуб волос; носил я коричневый свитер, а остальные ребята — клетчатые рубашки или, как Коля, косоворотку — под серый или черный (зеленовато-черный) пиджак. Наших девочек я описал выше, на уроке политэкономии.

вернуться

40

Чего бы не могли сказать о себе многие наши величайшие ученые, поэты и писатели того времени. Великое дело — партийное руководство наукой и литературой — Кто вернулся живой, кто нет.

вернуться

41

Часто приходилось слышать, и у нас, и за границей, что рабовладельческую формацию выдумал Сталин в своем «Кратком курсе», а что Струве повторял за ним. Это неверно — напротив, Сталин позаимствовал ее у Струве. Конечно, Струве не настаивал на авторстве, и в дальнейшем всегда ссылался на «вождя народов».

вернуться

42

Мой отец сначала работал в «Экспортлесе», стажируясь для перевода на внешнеторговую работу в Англию, однако примерно в год моего поступления в ЛИЛИ, когда происходила «чистка аппарата», он чистки не прошел (был «вычищен» по какой-то наименее страшной — кажется, 3-й — категории) и, хотя был почти незамедлительно восстановлен, ушел из «Экспортлеса»: было ясно, что ему как беспартийному, и почти «вычищенному», за границей больше не работать. Что имела против него комиссия по чистке — не знаю. После этого папа работал редактором в издательств «Academia», а затем заведовал издательством Арктического института; года с 1935 он ушел и оттуда, так как в результате очередной реорганизации над ним поставили какое-то неприятное лицо; с тех пор папа зарабатывал только литературным трудом: это означало, что у пас в доме всегда было «то густо, то пусто», и периоды веселой траты денег сменялись периодами строгой экономии. Наибольшая сумма зарплаты, которую получал мой отец, составляла 300 р; иногда он получал меньше, но не ниже 200 р.; напомню, что в семье было пять человек и еще обычно прислуга (или «домработница», как стали говорить с 30-х гг.). В стране была карточная система; на одежду почти не тратились — ее получали, главным образом, по случайным «ордерам», которые выдавались за ударный труд:

«Будет день — мы предъявим ордер

Не на шапку — на мир…»

Мясо получали по карточкам по дешевой цене, но очень мало; сыр, конфеты были роскошью, редко доступной. Черный хлеб, по карточкам же, стоил 4 коп. кило, но без карточек можно было купить жареный пирожок — 5 коп., и даже полоску шоколадного пралинэ, которое часто заменяло мне студенческий обед — за 40 коп. Когда я женился в 1936 г., наш с женой завтрак состоял из консервной банки очень вкусной вареной кукурузы, стоившей 1 р. 01 копейку. Сколько стоило мясо — не знаю; в магазинах его давали редко, а «колхозные рынки» еще, помнится, не возникли. В общем, на еду в день на человека уходило рубля три; на дьяконовскую семью, считая пищу, непищевые расходы: квартиру, электричество и налог — как раз 300 р. в месяц.  

98
{"b":"197473","o":1}