— Николай Владимирович, я правильно читаю?
— А?! — просыпался Юшманов. — Нет, нет, совершенно неправильно. — И правда, откуда бы она сумела читать правильно.
Видя столь безнадежное положение, Миша Гринберг, а за ним и я стали «заводить» Юшманова, задавая ему «тонкие» грамматические вопросы.
На них Николай Владимирович покупался; сон немедленно сходил с него, и следовала интереснейшая лекция по данному поводу, а то и по целому фрагменту семитской исторической грамматики или даже общего языкознания.
Кроме того, во время перемены и перекура Николай Владимирович иногда выдавал различные диковинные истории: то как он в начале революции служил телеграфистом на радиоперехвате и раз был послан в Смольный передать Ленину телеграмму о гибели Карла Либкнехта и Розы Люксембург; то как был изобретен язык эсперанто и как волапюк; то как однажды, вскоре после закрытия Ямфака, он подошел к преподавательской кассе ЛИЛИ за месячной получкой, но вместо того, чтобы получить деньги (преподаватели тогда и несколько лет позже оплачивались только по часам), он обнаружил в кассе, что он, напротив, ей должен какие-то ранее не взысканные с него деньги — то ли по займу, то ли по налогу; все это говорилось тихим, ровным доверительным голосом (как и диалектные анекдоты) — он никогда не острил явно и не поднимал голоса, не было в его речи ничего эмфатического, эмоционально подчеркнутого (в воспоминаниях Т.А.Шумовского он говорит не со своей интонацией, а с интонацией Шумовского). А один раз, взявшись за свой синий лацкан, он доверительно сказал мне:
— Вот этот костюмчик — мне с ним необыкновенно повезло: я купил его за день до закрытия НЭПа.
Мы были ошарашены: в том-то и штука была с НЭПом, что его никто не «закрывал» — он просто сам постепенно исчез[31].
Другой раз, опоздав больше обычного (но это было уже на следующий год), он сказал в перерыве студентам:
— Вчера был юбилей Шишмарева, я пришел домой на бровях.
На переменках о науке речи никогда не было; зато на уроке, «заведенный» Гринбергом, он сообщал нам множество самых разнообразных сведений.
Мало-помалу мы осваивали премудрость арабского языка и узнавали еще много полезного. Мы трое — Гринберг, Шумовский и я — к концу года в основном справились с «Малым Гиргасом». Шумовский, раскачиваясь на стуле и стукая его ножками об пол в такт своему заикающемуся чтению, четко выговаривал арабские фонемы; я тоже, хотя в целом читал я негладко, запинаясь на огласовках; легко читал Миша, зато он совсем не старался произносить фарингалы; и даже девочки умели отличать существительное от глагола. Безнадежен был только Костя Горелик: он не мог усвоить понятия долготы гласного, и сотни раз встречающееся в начале предложений fa-qala — «и сказал (он)» — читал, не дрогнув, «факала» и искал в словаре на букву «ф». Это, впрочем, и было единственное арабское слово, которое он за год запомнил.
В конце учебного года Горелик упросил директора перевести его на другое отделение; тот дал согласие, но с условием, что Юшманов поставит ему зачет по арабскому. Костя попросил меня сходить к Юшманову с его матрикулом (он же зачетная книжка); я был старостой арабского цикла.
На звонок мне открыл сам Николай Владимирович и, введя меня в свою комнату, произнес мне довольно обширный текст — предложений десять — на vikarspraak'e, диалекте трущоб Осло и его уличных мальчишек. Произнес он его великолепно, со всеми фонетическими оттенками, вроде ретрофлексного с правильными мелодическими тонами. В полном изумлении я его спросил:
— Кап dc snakke norsk? (Вы говорите по-норвежски?) — Тут он перешел на русский и объяснил, что не понимает в этом тексте ни слова, а воспроизводит его наизусть по опубликованной фонетической записи.
Я сказал Николаю Владимировичу, за чем пришел, и заметил, что, как мне кажется, Горелика надо отпустить. Беря из моих рук его матрикул, Николай Владимирович, лукаво подмигнув мне, сказал:
— «Факала?» — И подписал.
Тогда же к концу года перед зачетом заволновались и наши три девицы и как-то раз, хлопая крыльями, подлетели к Юшманову с вопросами о том, что он будет спрашивать. Особенно волновалась большая, грудастая и румяная, золотоволосая Фаня.
— Что вы волнуетесь, — сказал Николай Владимирович. — Я еще никогда в жизни никому не поставил тройки.
На занятиях Николая Владимировича я все больше расходился с Тадиком и все более сходился с Гринбергом. Шумовский всегда говорил только о себе; наоборот, Гринберг о себе говорил редко, больше хотел узнавать, чем рассказывать, а то, что он рассказывал о еврейской местечковой среде, было занимательно, для меня совершенно ново и неожиданно, и поэтому интересно; меня он тоже всегда расспрашивал с жадной любознательностью.
Мне Миша Гринберг нравился своей нестандартностью. Обо всем у него было собственное, именно свое мнение. Например, он не мог видеть марширующих солдат. Недалеко от нашего института, в бывшем здании первого кадетского корпуса, было какое-то военное училище. Гуляя по набережной с Мишей, мы часто наблюдали, как они учатся шагистике.
— Не могу этого видеть. Милитаристы! — говорил Миша. Я этого не принимал всерьез — эпитет «милитаристы» по отношению к Красной Армии казался мне смешным. Но, в сущности, невелика разница, если раввинов у нас вполне серьезно называли «клерикалами» — все зависит от точки зрения. Я не сомневался, что если будет надо, Миша Гринберг будет в рядах этих «милитаристов». И, как выяснилось позже, не ошибся.
Я из Норвегии вывез интерес к национальным своеобразиям и особым нравам малых народов. То, что рассказывал Миша о своем местечке за Гомелем, было так же своеобразно, как его странный русский язык и его акцент, не столь карикатурный, как у Винникова, но немножко забавный. Диспут о том, табуированной ли пищей (треф) является муха, нечаянно проглоченная в компоте; анекдот про то, как учитель объяснял ученикам непонятное слово в священном тексте: «А мин сорт мешугенер фиш» — «Но она же сидит на дереве!» — «Ну так азой из зейн мешугас»[32]. — Текст для обсуждения для мальчиков, начинающих изучение Талмуда: «Девушка, не сохранившая девственности до первой брачной ночи, подлежит каре — а что если она упала с крыши и напоролась на сучок дерева?». — «Шехина» — нечто вроде духа святого, — нисходящая ночью на дом местечкового цаддика. Как сам Миша отошел от религии:
— Когда я был совсем маленький, меня учили: когда ты проходишь мимо церкви или казенного дома, надо прочесть молитву для сохранения от зла, иначе Бог может сразить тебя молнией. Когда установилась советская власть, то же правило было распространено на все советские учреждения. Я хожу по улице, но советских учреждений становится все больше, я бормочу, бормочу уже беспрестанно, все быстрее и быстрее. Устал, думаю, попробую не молиться — что сделает мне Бог? Ничего не сделал — так я перестал верить в Бога.
Из всего этого веяло таким древневосточным архаизмом — что твой Тайлор (некоторые говорят «Тейлор»).
Кроме того, мне нравился своеобразный еврейский юмор. Раньше я не раз слышал так называемые «еврейские» (антисемитские) анекдоты. Насколько остроумнее показались мне подлинные еврейские анекдоты, рассказываемые на идиш или на смеси всех языков.
Из времен мировой войны (тогда еще не «Первой»): генерал выстраивает полк, затем тычет пальцем в грудь рядового: «Два шага вперед!»
Рядовой выходит: это Рабинович.
«Рядовой, какие у нас перспективы в этой войне?»
«Ваше превосходительство, аз их бин дерсерый герой, ун Николай Второй из дер главнокомандующий, то какие могут быть перспективы?»
В сумерках на краю местечка. Золотарь выезжает на бочке с работы, проститутка идет на работу.
«Дзень добрый, пане гувняж!»
«Дзень добрый, пани курво!»
«По новёго ин дер штетле (=местечке)?»
«Ин дер шул (=в синагоге) сперли тойрес (=тору).»