О том, как решал Вася Скачков вопрос о своих взаимоотношениях с советской властью, мы тогда ничего не знали, а я узнал кое-что позже. Но, хотя это никогда не было предметом разговора, проблема эта стояла и перед всеми нами.
Мы, конечно, были все за советскую власть, в этом для нас не было сомнения. Правда, мы позволяли себе вольности — отлынивали от обязательной для всех общественной работы, шутили над социологией, проводившейся в уроках русской литературы, — Сережа Лозинский однажды сочинил четыре равно убедительных варианта социального анализа «Преступления и наказания»: Раскольников — представитель дворянства, Раскольников — представитель разночинной интеллигенции, Раскольников — представитель крепостного крестьянства, Раскольников — незаконный сын Николая I; а я написал анализ «Войны и мира» нарочно так, чтобы в нем не были упомянуты ни Наташа, ни Пьер, ни князь Андрей — и удостоился одобрения учительницы, которая этого не заметила. На первомайской демонстрации, — на которую тогда ходили и школьники, — мы дерзко маршировали под фокстрот «Парагвай»; и в то же время все девочки явились в красных косынках, и этот жест был вполне искренен: мы были за советскую власть.
Но похоже было на то, что советская власть была против нас, — по крайней мерс, если её представляли Пугачиха и комсомольская организация. От нас не скрывали, что мы — буржуазные сынки и классово-чуждый элемент; Борис Бодарсвский общался с нашей компанией не без известной осторожности, а еще один парень, Суриков, которого мы привлекли художником к изданию нашего классного сатирического журнала, о котором я еще расскажу, — являлся к нам уже совсем тайно, под страхом больших неприятностей.
Вопрос об отношении к комсомолу был внутренне довольно мучительным для меня, — и, наверное, для всех нас. Вступление в комсомол, как и в партию, рассматривался у нас дома и в нашей компании как проявление карьеризма, если не прямого предательства, — ведь именно партия и комсомол были орудием утеснения интеллигенции. Но, с другой стороны, если мы — за советскую власть, если мы считали в целом справедливым то, за что она борется, — то как же стоять в стороне от комсомола и партии? Дело решалось главным образом тем, что от комсомольца, по нашим понятиям того времени, требовалась, прежде всего, самоотверженность, способность ставить интересы партии выше всех других, — а требования партии чаще, чем официально признавалось, вступали в противоречие с личными интересами, связями, привязанностями и вкусами; ни я, ни большинство из нас не оыли способны на такую самоотверженность; уподобляться же Цейтлину, пошедшему в комсомол по карьерным соображениям, мы не хотели. Впрочем, Думаю, что так рассуждали не все; некоторые, например, не вдавались в глубокие принципы, а просто держались со своей компанией. Но для меня оыло ясно, — если вступать в комсомол, так уж по-настоящему; а для этого было необходимо не только верить в общую идею коммунизма, но и во вес мероприятия партии и правительства, которые мне придется самому проводить в жизнь. Многие тогда преодолевали эту трудность верой в то, что коллективная мудрость сосредоточена в Центральном Комитете, и поэтому партия умнее отдельного человека: если тебе что-то кажется неправильным, то это по твоему неразумию: партия, Сталин знают лучше. Другими словами, они приобретали необходимую уверенность в правильности всего, что предписывает партия, ценой отказа от своего суждения. Для меня это было невозможно. Кажется, как раз в этот год шел процесс вредителей – «Промпартии», — и по всем заводам, фабрикам и учреждениям еще до самого процесса проводились митинги с требованием расстрела обвиняемым; прово дились они и у нас в школе по классам, и это утвердило меня в решении не вступать в комсомол: побуждать детей, чтобы они требовали смертной казни кому бы то ни было, да еще до суда, показалось мне безнравственным, а суд, находящийся под влиянием таких официозных требований, казался мне неправосудным, и я понял, что таких требований партии я выполнять не смогу; а значит и делать мне в партии и в комсомоле нечего. Я формулировал это для себя так: я за тот общий ход исторического развития, которому способствует коммунистическая партия и советская власть, но я не за вес частности проводимой для этого политики; мне казалось, что частности возможны и другие. При этом совесть моя перед советской властью была чиста: я, как и все интеллигенты того времени, наивно считал, что от нас требуется только лояльность.
Кроме этих общих, была еще и другая причина, мешавшая мне вступить в комсомол. Комсомолец, член партии должен был безоговорочно склоняться перед волей партии; это, может быть, было и правильно, но беда-то в том, что на практике «партия посылает тебя» означало «тебя посылает наша партийная или комсомольская организация», а это, в свою очередь, означало, что мне придется склоняться перед волей не партии, а Маруси Шкапиной, Сашки Цейтлина, и других, — людей, ум и чувство справедливости которых я не мог уважать.
Все это решалось более инстинктивно или чувством, хотя и не без некоторых сознательных размышлений. Как сказано, в школе мы больше развлекались, — и чем дальше шло время, тем меньше было занятий и больше развлечений. Под конец уроков почти не было, но мы все же почему-то регулярно ходили в школу, хотя кое-кто уже позволял себе являться и к одиннадцати и даже к часу.
Сначала Сережа Лозинский импровизировал применение цитат из классиков, в виде афоризмов и эпиграмм, к нашим учителям и соученикам; я в это тоже включился, потом записал все это в виде рукописного сборника афоризмов. Это подало Оське Финксльштсйну идею издавать журнал. Комсомольцы иногда — к большим праздникам и довольно вяло — издавали обязательную стенгазету; она была очень неинтересной, влачила жалкое существование, да и то вышло всего два или три номера. Юмористический журнал, — и с Оськой в роли редактора, — показался нам куда интересней. Мы начали с того, что нарисовали на бумаге красной краской огромнейший вопросительный знак, больше человеческого роста, и вывесили его в конце нашего широкого и длинного коридора. Через два дня сменили его на восклицательный знак, а еще через два дня вывесили в коридоре гигантские буквы: «Клоп». Это загадочное слово было названием готовящегося к выпуску журнала. Но Пугачиха, не входя подробнее в вопрос, что означает «Клоп», приказала комсомольцам немедленно снять наше объявление. Тем не менее на другой день «Клоп» вышел, и имел огромный успех, — и проза, и стихи, и рисунки. Вышел вскоре и второй номер, но попал в руки Пугачихи, и тут разразился большой скандал: Оську вызвали в канцелярию и очень резко объявили ему, что выпуск неутвсрждснного и не одобренного комсомольской организацией журнала является антисоветским деянием. Сурикову за рисунки намылили голову на комсомольском собрании. Апеллировать к полной невинности содержания журнала было бесполезно, и уже готовый третий номер «Клопа» так и не вышел. Нам повезло, что дело происходило в 1930, а не в 1938 году, — иначе бы нам не снести голов. Все это, однако, не помешало Фаине осенью на районной педагогической конференции хвастать, какая у нес в школе самодеятельность — ребята даже журнал издают.
Между тем, в новом полугодии в школе уже вовсе нечего было делать, и мы нашли себе новое развлечение — гипноз. Сережка Лозинский стал выдавать себя за гипнотизера — по очень тонко разработанной тайной подсказке своих ассистентов (меня и Касаткина), — подсказке, которую трудно было заметить среди общего галдежа в школьном коридоре, — он угадывал цифры, имена и тому подобное. Совершенно обнаглев, мы входили во время урока физики в параллельный класс, и Сережа с обычным своим невозмутимым, серьезным выражением лица объявлял:
— Довольно вы показывали ваши опыты, теперь мы покажем свои опыты! — И учительница покорно отсаживалась в уголок и предоставляла нам ставить «гипнотический опыт».
Сергей дошел до виртуозности, и раза два, когда удаляли всех его одноклассников во избежание подсказки, он, проявив чудеса находчивости и знания психологии, все же угадал загаданные ему цифры и без подсказки. Теперь уже вся школа поверила в гипноз, и Сережу вызвали к школьному врачу; докторша сказала ему: