Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В школе я опять не учился: нужно было засесть за учебники и готовиться по новой программе. Опять со мной занималась Сильвия Николассвна, но Сережу Соболева заменил новый учитель — Мишин товарищ по университету, Кирилл Гришанин — юноша с усиками, остроумный, добродушный, горячий, почему-то занимавшийся санскритом и тибетской философией (почему, он и сам не знал). Он входил в Мишину студенческую компанию.

Эту компанию составляли: Кирилл Гришанин, поэт и «колбасник» (на трамвайных вагонах сзади болтался резиновый шланг для сцепки — «колбаса», на которой всегда висели мальчишки-«колбасники»), воспитанный в имении Муравьевых — тех, кто вешает, а не тех, кого вешают (его мать, гувернантка, вышла замуж за Муравьева). Был он веселый и неприкаянный; Одя Казин, в тяжелой шинели до пят, в огромных калошах, в шапке-ушанке, с толстым томом китайского словаря под мышкой, человек неслыханной памяти и учености, мывший руки сулемой и подозревавший, что у него проказа; Саша Шпринцин, маленький и подвижной студент-этнограф; Леля Штаксльберг (баронесса!), курчавая озорница; медлительная, русая красавица Оля Элькин, Глаша Балашова с толстоватым носом и без подбородка, изысканная Тата Фурсенко, и Миша — это был «Детский сад», — неразлучная компания студентов-восточников, которая теперь постоянно бывала у нас дома. Первый раз они пришли робко; но когда приоткрылась дверь, чтобы впустить хозяина дома — самого «предка» Дьяконова (то есть моего папу), и в щель двери вместо «предка» появилась волчья морда (елочная волчья маска), мрачно посматривавшая на остолбеневших Мишиных гостей — стеснение отпало само собой, и из папиной комнаты, уступавшейся для таких вечеров Мише, несся до поздней ночи смех и бестолковый шум.

Мише бесконечно звонили какие-то девушки, а к телефону подходил папа.

— Миша, это ты?

— Да, — говорил папа чистосердечно, и начинался долгий и непонятный флирт по телефону.

На другой день Миша в мрачной ярости требовал объяснений.

— А что? — говорил папа. — Они говорят: Миша, это ты? А разве я не Миша?

Дни шли, всегда оставляя мне много свободного времени.

Мы бродили по улицам с Алешей, выдумывая вдвоем истории из жизни Ахагии и других стран Верена — мы только что разыграли войну между Вирроном и моими странами с помощью флотов, построенных из кубиков; Алешина меткость в стрельбе спичками принудила меня к капитуляции; все наши страны слились в одну федерацию Верен, в моих государствах было введено нечто вроде того, что позже называлось народной демократией (даже королям разрешили мирно дожить свою жизнь. (Именно тогда-то был переведен «Интернационал» на миндосский язык). Но назревал конфликт Верена с Соединенными Штатами; задумывалось строительство большого флота, продумывалась его организация и взаимодействие представителей отдельных членов федерации, рассказывались истории о подвигах адмиралов Ахагии и Виррона.

Наши пути теперь не ограничивались уже кругами вокруг квартала, но мы все так же — или больше — раздражали местных мальчиков своей изоляцией и нерусским покроем костюма. В нашем дворе был тогда штаб мальчишеской хулиганской шайки «Черных Воронов» (впоследствии мирных и хороших людей, рабочих окрестных заводов), и мое еженедельное путешествие через три задних двора с помойным ведром бывало испытанием моей храбрости. «Черные Вороны» то окликали, то дразнили, то угрожали мне, и сердце мое неизменно уходило в пятки. Раз они — человек пять — пристали к Алеше и собрались его бить; но тут куда девался мой страх — я кинулся на них так отчаянно, что они потеряли интерес к предприятию и ретировались.

Наши брюки-гольф, однако, бывали нам и на пользу: бывало, мы заходили в кооператив, разговаривая между собой по-английски, а с продавцами — на чудовищно ломаном русском языке, спрашивая халву; и продавец, весь в улыбках, бежал куда-то за кулисы и открывал для нас свежий бочонок с халвой. Тогда не сторонились иностранцев, как это было с тридцатых по семидесятые годы. Как-то раз папа поручил мне встретить на Финляндском вокзале какого-то шведа-коммуниста, шурина одного бывшего сотрудника нашего полпредства в Швеции.

Я встретил шведа, водил его по центральным улицам Ленинграда, с гордостью показывал исторические места 1905 и 1917 годов; он удивлялся допотопным методам строительства наших домов (я вежливо заметил — «приезжайте нас учить»), удивлялся, что не видит почти никаких новостроек (я объяснил, что они на окраинах). Так как я чувствовал, что его надо накормить, а ресторанов не знал (да и были ли они тогда?), то мы пошли с ним на крышу «Европейской гостиницы», где он был сражен ценами и буржуазным видом сидевших кругом иностранцев. Но когда с подлетевшего к нам толстого официанта мигом слетел еще более толстый слой подобострастия, как только мой швед, посмотрев в свой кошелек, спросил только пустого чая, — тогда швед сказал мне: «Я плохо себя чувствую в такой среде» — и ушел из гостиницы. Потом мы с ним пробивались в трамвае сквозь тесноту толпы — было, по нашим-то понятиям, не очень много народу, но швед сошел на следующей остановке в полном ошеломлении. Мне казалось правильным показать другу Советского Союза и наши трудности, чтобы он лучше понял наши достижения; о достижениях он знал больше моего, да и ехал в Москву, где вес увидит.

В вагоне московского поезда он открыл чемоданы и стал совать мне сувениры какие-то и бананы; я, конечно, гордо отказался.

Уроки не обременяли меня; я увлекался греческой мифологией и историей Микен, составлял генеалогию древних ахейских героев и старался доказать их историчность; ходил на Васильевский, где садился на еще существовавшие тогда ступени большого, не до конца облицованного (из-за войны и революции) здания Библиотеки Академии наук, и смотрел на входивших и выходивших ученых чудаков, стараясь вообразить себя между ними.

Я видел маленького гнома — библиотекаря Университета, со светлым нимбом волос, в виде точного круга стоявших вокруг его головы и лица; сумасшедшего, грязного человека необычайной учености, с вырванным под мышкой пиджака огромным клоком материи; рыжего историка Польши, непрерывно шевелившего вывернутыми, мокрыми губами и вздрагивающего головой; надо мной на крыльце как-то встал огромный, толстый человек с большой седеющей головой, с рыжими усиками и маленькими острыми глазками на добродушном красном лице; на его голове покоилась меховая шапочка на много номеров меньше, чем надо, а тоненький подобострастный дискант не вязался с его могучей фигурой. Это был египтолог профессор Струве, разговаривавший с сухим, небольшим старичком в академической чсплашке и в черном пальто поверх черного сюртука — академиком Коковцовым, прославившемся когда-то как эксперт по делу Бейлиса.

Часто по Васильевскому острову мы ходили и с Алешей. Он в это время начал строить модели вирронского флота; флот стал его страстью, и у нас развился спорт: мы коллекционировали советские военные корабли, и для этого ходили по набережным.

Как-то, проходя мимо конференц-зала Академии, я гордо сказал Алеше: «здесь я буду жить» (я хотел сказать — работать: мне казалось, что ученые Работают в здании Академии). Алеша поднял меня на смех, заявив, что в Этом здании живут только дворники, и что дворником в Академии я, очевидно, и буду. Он, вообще, несмешливо относился к моим научным увлечениям, хотя втайне и уважал их.

А увлечения зашли далеко. Как-то осенью 1929 г. я решился — переступил порог Библиотеки Академии наук, и с замиранием сердца поднялся на самый верх — в Азиатский музей. Я вошел в его молчаливый читальный зал, где стояли огромные картотечные шкафы с ящиками, надписанными старинным писарским почерком; почти весь зал занимал огромный черный стол, на котором, говорят, Кирилл Гришанин и Леля Штакельбсрг однажды в отсутствии старших плясали чарльстон — это не вызывало во мне одобрения. Мрачный служитель в коричневом халате и с тяжелыми усами строго спросил меня, что мне надо; я пытался объяснить, что именно я хотел бы почитать, и он как бы неохотно, все так же мрачно, научил меня пользоваться каталогом; потом я стал здесь часто бывать; Еремей Данилович Сысоев был всегда столь же мрачен и строг со мной, но всегда через три минуты передо мной была уже нужная мне книга. Я читал о филистимлянах, о хеттах, я выписал издание знаменитого «Фестского диска» и систематически приступил к его расшифровке. Залезал в словарь ассиро-вавилонского языка — но не научился им пользоваться. Тогда стала складываться и моя научная библиотека: первые мои книги мне подарил пушкинист Николай Осипович Лсрнер, в огромном кабинете которого стояло несколько письменных столов, в несколько рядов заложенные книгами, покрытым<толстым слоем слежавшейся в войлок пыли; с этой пылью не смели спорить его жена и взрослая дочь, называвшая запыленного отца на «Вы» и по имени и отчеству.

66
{"b":"197473","o":1}