Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Была она — несмотря на свое прозвище «Воз мяса» (Хьстлассс), которым она была обязана исключительно фонетическому созвучию с её фамилией, — высокой, костлявой, мускулистой, порывистой в движениях, с громовым голосом.

Она входила в класс — все замирали стоя.

— Good morning, children!

— Good morning, Miss Skjott-Larscn! — Называть себя «барышней», как других учительниц, она не позволяла (я ужа говорил, что ученики обращались к учительнице «барышня», а к учителю — «учитель», без слова «господин» и без фамилии).

— Несколько секунд в классе все стояли молча и навытяжку.

— Sit down, please!

Мы садились. Но если кто-то хотел отдохнуть от стойки смирно — не тут то было! В положении «смирно» требовалось сидеть и за партой. В классе было слышно, как муха пролетит.

Однажды мисс Шстт-Ларссн, войдя в класс и поздоровавшись, объявила, что очень болен английский король, и она предлагает всем спеть английский королевский гимн (думаю теперь, что дело было не в болезни короля; пение песен по-английски входило в курс, и гимн ребята знали с прошлого года; мисс Шстт-Ларссн нужно было повторение заученной песни).

Не садясь, весь класс хором спел «God save the king». Я, чувствуя себя советским человеком и красным, молчал, но, кажется, для вида время от времени открывал рот.

Когда все усядутся по стойке (или по посадке) «смирно», мисс Шстт-Ларссн начинала вызывать к доске и спрашивать слова из прошлого урока. Дело шло стремительно. Каждый быстро выходил к доске и писал только одно слово. Напишет правильно — «очень», сделает ошибку — «не». Так как она успевала опросить на каждом уроке не менее половины класса, то в недельном табеле эта отметка сказывалась для каждого, и ото потом имело большое значение для годовой отметки. Метод давал оглушительные последствия: за время моего пребывания в классе ошибка на доске была сделана только один раз, и притом вовсе не слабым учеником, а кем-то из лучших, — так или иначе случайно.

Каждый раз в уроке было что-то новое; сегодня мы садились по двое на парту и должны были поправлять друг друга; завтра мы читали рассказ на два голоса; в другой раз мы стоя учили великолепную негритянскую песню «Our Old Kentucky Home», и всегда урок шел стремительно, как молния, никто не мог ни охнуть, ни вздохнуть. Учились мы по знаменитому учебнику Рипмана, и, кажется, по нему нельзя был не научиться. У мисс Шстт-Ларсен, по крайней мере, было нельзя. Уже сейчас, на втором году обучения, не только Вера и я, знавшие английский с раннего детства, но и другие довольно свободно излагали содержание урока и писали сочинения по-английски, имели правильный выговор, и было ясно, что при случае они свободно смогут объясниться; действительно, оканчивая «Повышенную всеобщую Риисскую школу» (так именовалось наше учебное заведение), все ученики могли объясняться, а многие — говорить по-английски. Впрочем, причиной тут была не одна мисс Шстт-Ларссн, но и сознание необходимости выучиться: поступить на работу в контору или в магазин без свободного знания английского языка было трудно.

За свои труды «Воз мяса» был дружно ненавидим всей школой.

Совсем иное дело была немка. Это была добрая старушка, и немецкого у нес никто не знал, и видно было, что и не будет знать. Да он был в жизни и не очень нужен. Я перебивался у нес с «более или менее» на «удовлетворительно», да ведь и занимался-то я перед этим немецким всего полгода у Сильвии Николаевны.

Учительницы математики, естествознания, географии, истории — были хорошие, знающие свое ремесло педагоги, но ничем особенным они не были замечательны. На географии запомнился рассказ учительницы, как она во время отпуска ездила на туристском пароходе в Алжир. На уроке истории, помню, я раз поднял руку и робко сказал «фрекен», что надо говорить не «стрслитс», а «стрелец», и что вообще русская история в учебнике изложена неточно. Учительница поручила мне на следующем уроке сделать доклад, и я, стоя у доски, довольно складно вкратце рассказал русскую историю от Рюрика до Петра. Это было мое первое, так сказать, публичное выступление. На переменке Бсдткср смеялся и надо мной и над историей России, заявив, что в России только и делали, что секли кнутом крепостных и что сам я небось тоже крепостной и меня тоже секли кнутом, — и я уже готов был кинуться на него с кулаками, не глядя и на его сток, если бы Одд Эйсн не сказал мне спокойно:

— Плюнь ты на него. Очень интересно ты рассказывал, а он — идиот!

Интересно стало на уроках истории, когда учительница заболела и ее заменял молодой учитель, раньше в этой школе не работавший. Мы закончили про Нантский эдикт и проходили французскую революцию. Он говорил горячо и интересно, а потом поставил граммофон с пластинкой «Марсельезы» в исполнении замечательного французского певца. Должен сказать, что в этот урок я лучше понял историю французской революции, чем из всех лекций и книг, вколоченных в меня впоследствии. Когда, много лет спустя, я читал «Книгу Лс Гран» Гейне, я легко понял, как тамбур-мажор обучал моего тезку Гарри революции.

«Кстати о революции» — Том начал задавать учителю вопросы:

— Учитель, а как в России, когда была революция, правда ли, что там… — и дальше шла какая-то пропагандисткая белиберда из правых газет.

Учитель резко оборвал его, сказав:

— Здесь урок, не будем говорить о политике.

Я был разочарован и обижен; я надеялся, что он хоть чуточку даст классу понять правду или попросит меня рассказать что-нибудь.

А из норвежских газет правды о Советской России было не узнать; правые печатали конррсволюционные, а коммунистические — революционные небылицы. Когда в 1927 году исключали из партии Троцкого и Зиновьева, газета «Афтснпостен», отводившая, бывало, целые полосы «большевистким ужасам», теперь поместила портреты и сочувственные статьи, — мол, были порядочные и умные люди среди большевиков, и вот… А коммунистическая «Арбейдсрсн» обильно смазывала свои статьи патокой.

С языками, с историей, с географией, с естествознанием — даже с математикой — я так или иначе справлялся. Но я очень боялся предметов, с которыми я раньше никогда не имел дела — пения, ручного труда, чистописания, гимнастики. На мое счастье урок пения состоялся только один, с родом проверки музыкальных способностей. Я робко сказал учителю, что слуха у меня нет, но он проверил меня и сердито заявил:

— Кто это тебе сказал, что у тебя нет слуха!?

Потом мальчики были освобождены от пения, так как у них ломался голос.

На уроках ручного труда мальчики занимались отдельно от девочек — у девочек была гимнастика, а мы столярничали в мастерской. Я, конечно, никогда в жизни не держал в руках пилы и рубанка; учитель, симпатичный на вид мастеровой, показал мне, как работать, но рук для работы у меня не было. Мне было поручно соорудить какой-то пюпитр, и более печальное хромое чудовище, чем то, что я соорудил, трудно было себе представить. Когда я показал его учителю, он тяжело вздохнул и по доброте сердечной поставил мне «более или менее».

Вообще он ко мне относился хорошо, — может быть за то, что я был русский. Как-то раз, увлекшись работой, грызя стружки, я весело строгал, напевая по нос какой-то американский фокстрот. Вдруг со своего места меня подозвал учитель. Работавший рядом Одд Эйсн сказал мне:

— Эх, сейчас тебе попадет, — я тебя не предупредил, что петь нельзя! Замечаний в этой школе мне определенно было не нужно, и я довольно невесело подошел к учителю. Но он спросил меня только:

— Это что, русская народная песня?

— Нет, учитель, — робко сказал я.

— Ну, иди на место!

Я теоретически подозревал, что есть люди, особенно хорошо, а не, как чаще бывало, плохо относящиеся к русским, и увидел впервые такого человека в нашем учителе труда.

Не знаю зачем, Бьёрн Стриндберг подарил маме через Герд доску для рсзанья хлеба — плод своего «ручного труда», созданный им еще во втором классе «средней школы» (он теперь учился в четвертом); доска была очень красивая, и мне казалось, что он подарил ее, чтобы уколоть меня, у которого такая работа не спорилась.

54
{"b":"197473","o":1}