Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Это была маленькая, светло-серая, вытянутая в длину комнатка, где, вероятно, когда-то жила горничная. У стены стоял небольшой аккуратный стеллаж с книгами, у другой — аккуратно застеленная кровать; у окна стоял маленький столик, аккуратно покрытый безукоризненно чистой серой, бумагой; на нем ничего не было, кроме чернильницы, перьев, тонко очиненных карандашей, пузырьков красной, зеленой, черной и желтой туши и чистого листка бумаги, сложенного пополам. В углу икона, на стене под стеклом терракотовый рельеф: портрет Александра III, стеклянный ящик с бабочками и гравюра с портретом Канта.

Я не могу описать, как меня поразила эта келья и её обитатель. Я не мог понять, что здесь принадлежит духу этого дома и что — самому моему новому знакомому. Я был смущен и не мог, да и не был склонен говорить о себе, а мой хозяин говорить о себе, пожалуй, был совсем неспособен; однако мне было легко с ним; он говорил, как взрослый, и в то же время без свойственного мальчикам снисхождения к тем, кто на год-два младше их. О чем мы говорили — не знаю; но я с радостью принял приглашение прийти к ним на Рождество.

На обратном пути Миша мне объяснил, что его знакомая — это Тата фурсснко, студентка, — как и он, персидского разряда. Он тоже приглашен на Рождество; там будет еще несколько студентов, общих знакомых.

Мы пришли к ним в один из дней Рождества. Пили чай за чинным большим столом, возглавлявшимся величественным Василием Васильевичем Фурсснко. Он сидел, держа в руке чайный стакан в ссрсбрянном подстаканнике, пил чай длительно и не спеша, и казалось — этому не будет конца. Его серебряная кудрявая грива, его огромный орлиный нос и неторопливо-дидактическая речь, которой он как бы снисходил из других, более совершенных времен к несовершенству нынешней молодежи, внушали мне робость, смешанную с тягостным внутренним протестом. Рядом с ним помещалась тяжелая, безликая, неприятная его жена с двумя сопливыми младенцами — мачеха моих новых друзей. Все это было неприятно.

Зато друзья Таты Фурсснко были интересны и любопытны. Здесь был улыбающийся и румяный Иванушка Лебедев, подстриженный ежиком, двигавшийся степенно, делавший округлые движения, говоривший как-то с подчсркиваньсм, как бы афористически, а моим Ваней встреченный особым шутливым обрядом пританцовыванья и юмористически-восторженного всплс-скиванья рук, смешно соответствовавшим важности вошедшего лица; Иванушка Лебедев со вкусом цитировал что-то по-французски — то ли всерьез, то ли в шутку разыгрывая утонченность; здесь был Боря Пиотровский — высокий рыжий юноша, сильно заикавшийся, но нисколько этим не смущенный; его книжка силуэтов-карикатур была одним из «гвоздей» вечера: Миша сказал мне, что он египтолог, и я решился выпросить у него книжку о египетском языке и иероглифах; был смешной и, видно, очень добрый, кудрявый медик в очках и с большими руками — Миша Щсрба; очень некрасивая и «задающаяся» девушка — Т.Я., строгого вида юноша в черном — Володя Щербина; и несколько ребят моего возраста. Многие из бывших гостями в тот вечер стали потом значительными людьми. Но, приятные или неприятные каждый по отдельности, смешные, ложно или в самом деле значительные, — они составляли вместе очень приятное, веселое, ровное по тону и, кажется, умное общество; загадочные акварели Таты, карикатуры Бориса Пиотровского, стихи, шарады — мне еще не приходилось так интересно проводить время в гостях; я бывал среди детей, бывал среди взрослых, а теперь впервые попал в крут интеллигентной молодежи; каждый здесь был — характер. Я решил не оставлять этого знакомства.

Но ему суждено было развиться лишь несколько лет спустя: с ранней весны снова пошел разговор об отъезде из Ленинграда. Мир норвежский не успел за это время стать далеким и чужим; связь с ним держалась, и я как-то не мог думать, что я не встречусь больше с Герд, не увижу Фрогнсрпарка и Холмснколлена; все это было так же частью моей жизни, как и Каменност-ровский проспект, Нева и мои друзья и родные в Ленинграде; я не мог себя представить ни без того, ни без другого.

Связь с Норвегией ощущалась не в одних ежедневных письмах Маргит, готовившейся приехать сюда насовсем; тогда никому не приходило в голову бояться иностранцев — ведь каждый в стране чувствовал, что он

…землю оставил. пошел воевать,

Чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать…

Как же было чуждаться жителей Гренады? А те, кто жили старым, уж и тем более не видели барьера между русским и иностранным.

И потому живые норвежцы то и дело бывали у нас дома. Так, бывал у нас молодой Карлсен, сын швейцара нашего полпредства в Осло, приехавший от безработицы в Ленинград и работавший здесь шофером; появлялся студент Эрик Краг; а осенью 1927 года неожиданно приехала наша Агнес.

Скопив денег, она решила приехать туристом и воочию познакомиться с той удивительной, интересной страной, с которой заочно она сроднилась через нашу семью и язык которой она уже знала довольно хорошо. Мы с большой радостью встретили ее. Она с упоением ходила по Ленинграду и собиралась побывать в музеях, в театрах, пожить нашей жизнью. Может быть, она начинала мечтать и о том, чтобы устроить свою собственную жизнь. Датский лейтенант был давно забыт, и к Агнсс в наш дом иногда приходил молодой норвежец, служащий консульства. Но вышло иначе. Не прожив у нас и месяца, Агнес тяжело заболела. У нее открылся бурный туберкулезный процесс; её положили в больницу, потом в санаторий в Детском Селе; несколько поправившись, еще слабая, страшно изменившаяся, она поспешно уехала в свой родной Берген.

Как раз вскоре после ее отъезда папа получил от Наркомвнсшторга предложение — опять поехать в Осло, на должность заведующего финансовым отделом торгпредства. (В конце своего прошлого пребывания там он был заместителем торгпреда). Папа согласился и подписал договор на три года. Опять начались сборы.

Надо сказать, что, хотя я был приятно поражен этим неожиданным известием, я не воспринял его как что-то из ряда вон выходящее — хотя, конечно, это в сущности было необычайное событие: в жизни редко повторяются одни и те же ситуации: второй раз попасть в Норвегию — это было удивительное жизненное совпадение; но мне это показалось в порядке вещей, — ведь все в Осло было мое, как и здесь, в Ленинграде, все было мое, и я принадлежал к тому и к другому.

Тот «переходный возраст», в который я в это время вступил, в начале 1928 года давал себя знать во мне каким-то приподнятым настроением, каким-то поиском чего-то нового. То я взялся было за новую романтическую драму: но, хотя, как все такие мои сочинения, я дотащил и ее до конца, но написал с отвращением и усилием, а, перечитав, понял, что это — гадость.

Драма была инсценировкой средневековой бродячей легенды: муж напрасно отвергает жену, а она, переодетая мальчиком, является к нему и спасает его. Но я нарочно заставил себя придать своей драме, наконец, несчастный конец. Вес это было написано сентиментально-пошло, и в судьбе героини я чувствовал какой-то авторский садизм. Мне было гадко и стыдно за это сочинение.

Потом я написал рассказ: последние минуты приговоренного к расстрелу. Рассказ был написан с ходульной напряженностью. Почему-то — я никогда не показывал ничего, что делал, папе — теперь я показал этот рассказ именно ему. Он прочел и сказал, что рассказ неестественен, что ни осужденный, ни офицер, исполняющий казнь, не могут в такие минуты цитировать какие-то литературные произведения. Я с отвращением отбросил и рассказ. Потом мне снился сон — очень странный сон, если иметь в виду, что ничто в доме не настраивало на религиозный лад и никто в доме не верил в загробную жизнь.

Мне снилось, что я умер, я и все наши. Я лечу — или моя душа летит — над огромным голубым, неподвижным и беззвучным морем, как будто отлитым из голубой эмали. Прибываю на остров. Остров покрыт скудной, жестковатой степной растительностью. В низменной его части толпятся тени умерших. Встречаю знакомых. Не говорим, а обмениваемся мыслями: — Как, вы тоже умерли? — Да, уже давно! — Среди толп серых, прозрачных теней бесшумно движутся какие-то гигантские светлые фигуры. Это — ангелы, но они без крыльев. Низменная часть острова соединена мостом с высокой стороной — или это так кажется: мост обрывается. По мосту вверх и вниз бегут огненные трамваи. Без шума: вообще с самого начала нет ни звука, ни движения воздуха. По прошествии некоторого времени приходит моя очередь пройти по этому мосту. Это нужно для очищения. В зависимости от тяжести грехов нужно пройти от двух до четырех раз. Пламя не жжет, итти легко. Мне пришлось пройти три раза. Затем меня, как и других, переводят на высокую часть острова. Перед нами открывается опять та же неслыханно голубая, непонятно неподвижная, всегда до горизонта одинаковая гладь моря; но вдали виднеются два или три острова. Мы стоим и глядим на морс — стоим неподвижно, беззвучно — неделю, две — неизвестно сколько времени. Потом от одного из островов отделяется косой, ярко-белый парус. Он с невероятной быстротой скользит по глади моря; бесшумно, не поднимая волны, ладья скользит, парус растет, и вот он уже у нашего берега. Он огромен. Ладья еле видима под обрывом, а верхушка паруса — выше нас. Спускаемся в ладью и она, так же бесшумно, несет нас обратно к отдаленному островку. Причаливаем, выходим на берег — и вдруг молчаливые тени обретают голос: восклицанья, — каждый видит здесь то свое, ту среду, о которой он больше всего мечтал; какой-то счетовод даже увидел свою оухгалтсрию. Но легко увидеть и близких: стоит захотеть быть там, в той среде, которую они любят.

47
{"b":"197473","o":1}