Но вернемся к моим воспоминаниям.
VII
Весна 1942 г. прошла на нашем фронте под знаком наступления на Мурманском направлении. Здесь в прошлом году немцы продвинулись всего на 60 км от границы и завязли в скалах. Если выбить их отсюда, был хороший шанс вырваться на узкую финскую полосу у Баренцова моря и — совсем близко оттуда — на территорию Норвегии. Можно себе представить, какое бы значение для нашего морального состояния имел бы выход на чужую территорию, когда вся война шла на нашей! Для подкрепления на наш фронт была переброшена совершенно свежая, экипированная с иголочки сибирская 152 стрелковая дивизия. Она прибыла с востока эшелоном до Кеми, а оттуда морем должна была быть переброшена в Мурманск — очевидно, чтобы отвести глаза немецкой авиации, державшей линию Мурманской железной дороги под постоянным наблюдением. В Кеми местные интенданты сняли с солдат дивизии бараньи полушубки — апрель месяц, не положено! Но 3 мая, когда дивизия уже была брошена в бой, на Кольском полуострове начался ураган с бураном и, конечно, сильными морозами — интендантам надо было бы знать, что это не средняя полоса России. Авиация бездействовала. Все наши части понесли большие потери, но многие солдаты 152 дивизии просто замерзли до смерти и ушли под снег. Остаток дивизии — с тех пор получившей прозвище «голубой» — был выведен в тыл.
Однако больше всего нас занимали события в Ленинграде. Ясно было, что Ленинград держится, и что там сильнейший голод. Это мы знали, но и только — без всяких подробностей. Готовили продуктовые посылки и ждали, кто поедет на Ленинградский фронт в командировку. Стало известно, что из Политуправления регулярно ездит в Ленинград один батальонный комиссар и берет с собой посылки. Однажды он появился у нас, и мы с трудом уговорили его взять наши тючки. Он снова появился незадолго до Нового года. Мы спрашиваем, что в Ленинграде?
— Груда руин.
— Что с Эрмитажем?
— Груда руин.
Значительно позже мы выяснили, что он доезжал только до восточного конца Ледовой дороги — очевидно, до Войбокала — и там продавал посылки, никогда не добираясь до самого Ленинграда[292].
В начале января я встретил того маленького человека с огромным носом в АХО (хозяйственном отделе) и спросил, имеет ли он что-нибудь из Ленинграда. Он сказал: «Имею, там у меня умерли жена и дети». Так просачивались сведения о нашем городе.
Прицкер вдруг получил письмо из города Буя, от матери. Она сообщала спокойным тоном: «Дорогой сынок, отец умер в Ленинграде, мы с Мусей и ребенком были эвакуированы при первой возможности, но мне, к сожалению, пришлось сойти с поезда. Я лежу в госпитале, в Буе, скоро умру»[293]. И давала указания на случай ее смерти. Он кинулся к своему командованию, чтобы его отпустили на несколько дней доехать до Буя. Ему сказали, что у всех умирают родственники, это не довод, — но он вцепился, как бульдог. С ним было трудно спорить, и он-таки добился командировки в Буй.
Приехав туда, он узнал в госпитале, что мать уже умерла. Ему сообщили, где она похоронена, и он сходил на могилу.
Что же касается жены и ребенка, то они проследовали дальше своим эшелоном, и о них ничего не было известно. Прошел месяц, не меньше, пока пришли вести о жене Прицкера с сообщением, что ребенок умер в дороге, и его взяли из ее рук и бросили из теплушки под откос. Она осталась где-то совсем одна.
Прицкеру вскоре удалось сделать ей вызов как журналистке. Она приехала; мы все встретили её очень радушно. Им дали отдельную квартиру в городе, в доме, принадлежащем разведотделу. Таким образом, началась впервые в Беломорске семейная жизнь.
Я на посылки откладывал свой офицерский дополнительный паек; тогда он у нас еще был замечательный: консервы из тресковой печени, сгущенное молоко, сахар, табак и масло. С тем комиссаром, что продавал посылки, я (к счастью) не успел ничего послать, а дальше никаких оказий в Ленинград не было. Перетопленное мною масло успело прогоркнуть, и хотя я пытался его снова перетопить, оно было несъедобным, и я с горем его выбросил. Но между тем получил следующий паек в таком же составе, перетопил масло, нашел ящик и вес уложил в него. Где-то в марте или апреле кто-то из редакции «В бой за Родину» сказал мне, что из Беломорска отправляется целый вагон с посылками для Ленинграда. Я срочно достал свой ящик, заколотил и зашил его и поволок в город — в АХО, где занимались этим вагоном; там мне сказали, что вагон стоит груженый на путях и, может быть, уже ушел. Я кинулся на вокзал. На путях стояли десятки, если не сотни товарных вагонов; все они были заперты, и я бегал вдоль каждого и кричал: «Где здесь в Ленинград?» Наконец, на двадцатом вопросе отворилась щелкой раздвижная дверь теплушки, и оттуда высунулась рука; я ей отдал свою посылку: будь что будет!
Много позлее я узнал от мамы, что к ним в дверь постучался офицер, спросил: «Здесь живут Дьяконовы?» — и отдал ей в руки посылку, которая и спасла ей и Алешиной жене жизнь.
Однажды еще поздней осенью мне сказали, что меня спрашивает лейтенант. Я вышел — это был мой ученик-ассириолог Храбрый. Я очень ему обрадовался, провел наверх, и мы поговорили. Тут я первый раз услышал подробности о блокаде Ленинграда — трупы на улицах, дистрофия — слово это я узнал впервые. Его неразлучный товарищ, маленький и щуплый блондин Псреслегин, ушел из общежития и не вернулся. А Храброго мобилизовали в саперы и прислали на Карельский фронт — уж не помню, как он разыскал меня. Вероятно, я писал ученикам, и он нашел меня по полевой почте.
Но он торопился. Мы простились, и я знал, что навсегда. Саперы редко выживают, а с такой фамилией…
Но писем из Ленинграда в то время у меня не было никаких. Вначале я переписывался с Алешей, с мамой и с сестрой моей жены Лялсй (Еленой Яковлевной), но письма перестали приходить. От Алеши последнее письмо было от 26 декабря, а я получил его уже после Нового года. От Ляли и мамы письма прекратились даже раньше. По одному из позднейших писем Елены Яковлевны мы поняли, почему. Она пошла отправлять очередное письмо и увидела, что письма торчат наружу из почтового ящика: некому было вынимать их. Они стали появляться снова только, пожалуй, в апреле.
Тогда же пришло письмо от Миши. Оказалось, что истребительный батальон быстро расформировали, и Миша попал в обычные части, в полк, который был расположен на «пятачке» Невской Дубровки. Это было место, откуда можно было выйти только тяжело раненым, и то только если удавалось через лсд вытащить его на северный берег реки с помощью волокуши. Каждый квадратный метр земли был не раз поражен немецкими снарядами и осколками. Мишу волокушей перетащили на другую сторону, вывезли в Ленинград, и там он, голодный, валялся в каком-то госпитале Нашла его Наталия Васильевна, и оттуда его вывезли на детских санках прежняя
,жсна (Наталия Васильевна) и бывшая любовница. Волокли в госпиталь, где активнее лечили и оперировали.
На операционном столе он умер — это была клиническая смерть; и все же его спасли.
Когда он поправился, то его как знающего персидский язык отправили в Иран. В то время грузы союзников (продовольствие, автомашины, самолеты и танки) шли зимой (когда на севере темно) через Баренцево море в Мурманск и Архангельск, а летом — в Иран и далее через Баку. Мы оккупировали северную часть Ирана, а Англия — южную, на основании давнего договора, позволявшего России и Англии занять иранскую территорию, если она используется для враждебных целей против этих держав.[294] Шахское правительство и в самом деле снюхалось с немцами. В Иране было много немецких агентов. Десять лет спустя я встретился с одним из них в Кембридже за столом трапезной Queens' College, во время международного конгресса востоковедов. Это был профессор В.Эйлере, известный ассириолог и иранист. Англичане интернировали его в Австралии, где он несколько лет работал на овцеводческой ферме.