Как-то я сказал одному беломорскому другу, что, по-моему, наш социализм должен после войны стать каким-то иным, но он возразил мне:
— Какой социализм? У нас государственный капитализм.
К нему стоило прислушаться, — он был человек с хорошим историческим и экономическим образованием и очень умный. Все это не помешало ему очень скоро вступить в партию. Он был весьма честолюбив и мечтал стать дипломатом. И стал бы, причем отличным, если бы не нагрянувшая в конце и после войны волна антисемитизма.
Были и развлечения.
Больше всего у нас и повсюду было разговоров не о политике (тут легко было смертельно обжечься), а о женщинах."Это была центральная тема, и чем дольше шла война, тем эта тема была острее. Немцы давали каждому военнослужащему отпуск на родину через каждые одиннадцать месяцев — у нас отпусков не было. Обсуждали, ждут ли жены или уже давно изменили, или просто предавались воспоминаниям о разных любовных эпизодах — с женами и не с женами. Такие разговоры шли без конца, но больше всего потрясал поэт Александр Коваленков из газеты «В бой за Родину». Наши мужчины с упоением слушали его рассказы о коллективных оргиях, в которых он принимал (или якобы принимал) участие, когда на несколько минут тушился свет и нужно было успеть переспать с ближайшей соседкой, о преимуществах того, чтобы спать сразу с двумя женщинами, а не с одной, об анатомических особенностях китайцев и японок. Все слушали с затаенным дыханием, потом бурно участвовали в этих обсуждениях, ведшихся на полнокровном русском языке. Я в тс годы считал для себя всякую похабщину абсолютно запретной, а любовь — вещью слишком серьезной, чтобы ее обсуждать. Поэтому всегда молчал, вызывая насмешки Розанова и других (молчал, впрочем, и Фима). Но, молча, я слушал и мысленно производил лексическую классификацию, как языковед.
Стиль был разным. У. любил рассказывать все в деталях, называя имена и адреса дам, с которыми имел дело. Клсйнсрман, рассказывая свои романтические истории, тоже нескромные, но имевшие более общий интерес, всегда говорил так, что никогда нельзя было определить, с кем все это происходило. У него были бесконечные романы, но он всегда был с женщинами джентльменом, никогда нельзя было бы выведать ничего порочащего их.
Такие разговоры шли непрерывно.
Однажды я тихо сидел за столом и работал над какой-то листовкой, между тем как между Клсйнсрманом и Лоховицсм разгорелся какой-то спор, в который я не сразу вслушался; Севка Розанов тоже подбрасывал что-то в него. Лоховиц от волнения вскочил и, вложив одну руку в брючный карман, другой размахивал перед носом Клсйнсрмана. Тут я вслушался и к своему изумлению услышал, что спор идет о возможной половой потенции Оренбурга. Клсйнерман утверждал, что «да», иначе бы ему таких статей не написать, а Лоховиц горячился, доказывая, что «нет».
Все же наши были лучше, чем высокомерные «инструкторы-литераторы» из газеты «В бой за Родину».
Все они, конечно, были ой какие интеллигентные. Ковалснков любил устраивать поэтическое соревнование: он читал две строчки из какого-либо стихотворения, а его партнер должен был сразу прочесть две следующие и назвать фамилию автора. Я очень гордился тем, что раз победил его. Он начал стихотворение:
Беспробудно пьянствую в течение
Этих всех тяжелых, смутных дней –
Это не имеет отношения
К воспитанию души моей;
Я подхватил:
Но куда глаза ни обратятся,
Всюду пьяны все, и потому
Как же я осмелюсь удержаться,
Чтобы трезвым быть мне одному?
Это китайское стихотворение в переводе уже погибшего тогда Ю.Шуцкого было напечатано один раз в востоковедном журнале 1923 г. Ковалснков так растерялся, что даже не спросил у меня фамилии автора (китайского) — а я его не помнил. Все равно, победа была присуждена мне.
При всей эрудиции, Ковалснков, конечно, вызывал отвращение. Там, в газетной редакции народ был в основном неприятный, хотя я уже говорил, что это все были, так сказать, интеллигенты — журналисты, по большей части партийные. О войне я от них не слышал, хотя они постоянно бывали в частях. Разговоры их чаще всего были препротивные.
Среди них был один славный человек, Федор Маркович Левин. У него был хриплый голос, как будто сорванный на митингах. Он был старый член партии, кажется, с 1918 г., участник первых партийных съездов, наивно веривший в социализм. Очень добрый, полон интересных воспоминаний. Говорил интересно о людях, которых встречал, литературе, истории. Так, однажды он рассказал, как был делегатом на одном из ранних партсъездов. Дали слово Коллонтай. Вышла дама в модном платье, некоротко стриженая. Сидевшие в зале матросы, красноармейцы, кожаные куртки неодобрительно зашумели. Но она уверенно начала речь и кончила ее под бурные аплодисменты.
Федор Маркович еще до Нового 1942 года исчез. Однажды, идя по длинному мосту через Выг в Бсломорскс, я встретил команду заключенных в серых бушлатах далеко не первого срока. Вдруг среди них вижу Федора Марковича.
Его посадили, он просидел месяцев восемь, но потом вышел. Попал на хорошего следователя. Тогда такие сравнительно часто попадались. Во время войны набрали много ребят в НКВД по комсомольскому набору из студентов. Они имели совесть и иногда старались выручить людей, попавших по явно дутым делам. Такой следователь помог Федору Марковичу выйти из-под следствия, что удавалось крайне редко.
Позже он рассказал, как был арестован. Еще перед боями под Москвой, когда мы продолжали безудержно отступать, в комнате фронтовой газеты сидели четверо: Гольцев, Коваленков, Курочкин и он. Ставился академический вопрос: «Чем кончится война». Все думали, многие говорили тогда об этом. Было мало людей, которые считали, что мы можем проиграть, хотя фактов в пользу нашей будущей победы не было и в ближайшее время не предвиделось. Почти все, и я в том числе, склонялись к тому, что война примет форму «китайского варианта»: немцы займут города и узловые пункты дорог, а все остальное окажется в руках партизан. Этот вопрос обсуждался и этими четверыми, и кто-то, из них сказал: не похоже, что мы выйдем из этой войны благополучно. Это была часть длинного разговора, но как раз на этой фразе Левин поднялся и куда-то вышел. Курочкин и Коваленков были беспартийными, в отличие от старого большевика Левина. Они переглянулись и вообразили, что он пошел доносить. Оба тут же написали на него донос сами, будто именно он сказал, эту фразу. Левина арестовали.
В это время вместо кухни и маленькой столовой, которая была в нйшем бараке наверху, нам дали новую общую с редакцией фронтовой газеты столовую в избушке рядом с бараком. Теперь мы обедали вместе с журналистами. Среди них были двое, Быстрое и Адов (это был его псевдоним). Один другому как-то рассказывал, с аппетитом закусывая, как его знакомые чекисты пригласили его на расстрел. Казнили женщину. Он со смаком рассказывал, как ее раздевали и она голая ползала, вымаливая пощаду. У нас никогда не было желания общаться со всей этой журналистской публикой, которая жила по ту сторону улицы.
Читатель 80-х и 90-х годов получает почти в течение месяца слоновые дозы националистической пропаганды (как мы в течение 20-х–50-х годов жили в атмосфере пропаганды коммунистической). Интеллигентный человек, по определению, это тот, который не ловится на пропаганду. Но устоять против нее очень трудно — в полной мере вряд ли кто, каждый в свою эпоху, был на это способен. Поэтому мой читатель не преминет заметить, что состав нашей редакции для немцев — за исключением лишь Айно, Розанова и меня — состоял из евреев: Гликман, Гольденберг, Ж., Клейнерман, Лоховиц, Питерский, Портнова, Ривкин, У., Циперович, Эткинд. Из шести набранных в Ленинграде в переводчики для развсдотдела четыре (Альтшулер, Бать, Бейлин и Прицкер) были евреи и только двое (Дьяконов и Янковский) были русские. Та же картина была в штабах армии и в штабах всех других фронтов.
Но пусть читатель не вбивает себе в голову идей ни о коварном еврейском заговор, ни о трусливых евреях, намеренно отсиживавшихся в тылу. В первые же дни на фронт ушли добровольцами (и лишь частью по мобилизации — помечены звездочкой) только из моих близких знакомых евреи Шура Выгодский, Минна Гликман, Миша Гринберг, И.М.Дунаевская и ее муж, М.Э.Кирпичников, А.Лейбович (мой ученик по Эрмитажному кружку), И.М.Лурье, историк М.Б.Рабинович, журналистка А.Д.Мельман и ее муж Б.М.Рунин (Рубинштейн), мой студент Миша Храбрый, соперник брата Миши Орест Цехновицер, упоминавшийся выше Щ.; в 1944 г. был мобилизован рядовым Яша Бабушкин, до тех пор поддерживавший в живых блокадное ленинградское радио; из них Выгодский, Гринберг, муж Дунаев-ской, Лейбович, Храбрый, Цехновицер и Щ. сложили головы в 1941–42 гг., Бабушкин в 1944 г. Дунаевская была ранена в лицо, Кирпичников провел на переднем крас четыре года без отвода на отдых (!), но был лишь тяжело контужен; Лурье был отчислен вместе со мной из ополчения и больше не призывался как сердечник; рядовой Рунин попал в окружение и оттуда с трудом вышел. Из моих послевоенных товарищей и друзей — евреев — были к концу войны призваны рядовыми и выжили В.А.Лившиц, И.М.Оранский, В.Н.Шейнкер — последний — с тяжелым ранением в голову. Добавим к этому, что Альтшулер, Бать, Клейнерман, Портнова, Прицкер, Циперович были мобилизованы в общем порядке и не знали, куда будут назначены, Эткинд — по запросу из армии, и все они попали в редакцию или в развсдотдел потому лишь, что активно владели немецким; хотя в наших школах немецкий был обязательным предметом, но школьники его не выучивали. Питерский и Гольденберг были направлены на армейскую работу партийными организациями, Ж. и Лоховиц были специально выбраны для немецкой газеты, один — как художник, другой — как автор немецких словарей; лишь У. попал в нашу редакцию по блату его русского приятеля Севки Розанова, и Бейлин сжулил. Из мобилизованных на фронт евреев, не имевших специальных военных знаний (переводческих, инженерных и т. п.), некоторые остались в живых таким же чудом, как и некоторые русские мальчики.