Поздней осенью 1941 г. в Беломорскс была первая и единственная воздушная тревога[274]. Бомбили около вокзала, от нас далеко: мы слышали взрывы и стрельбу зениток. Оказалось, что погибло довольно много народу. Настоящих бомбоубежищ в городе не было, были кое-где вырыты только щели, и бомба попала в одну такую щель, где пряталось, по слухам, более 100 или даже 200 человек гражданского населения. Об этом мы узнали позже из разговоров. И больше бомбежек не было. Город как будто забыли.
Я объяснял себе это промежуточным положением Бсломорска — между финским и немецким участками фронта: видно, немцы считали, что задача бомбить Беломорск лежит на финнах, а финны так же полагались на немцев. Между тем, казалось бы, разбомбить его было лестно: здесь было сосредоточено управление всеми войсками от Баренцева моря до Свири; и его легко было разбомбить: город весь был деревянный — и избы бревенчатые, и тротуары и мостовые дощатые. И в порту был лесной склад. Но мне всю войну везло, и как будто из-за меня Господь Бог отменил бомбежки Беломорска — хотя в небе мы часто видели и слышали и «юнкерсы», и «рамы».
Хотя Беломорск и не бомбили, но пожары возникали довольно часто. Около нас, на задворках, не доходя метров двадцати до вылизанных гладких скал на берегу Белого (серого) моря, стояла ветхая избушка, полуразвалившаяся конура. Но в те дни все было под снегом: и избушка, и скалы, и замерзшее море. В избушке жила женщина с кучей детей и коровой. Муж ее был на фронте; в отличие от городских, деревенских не эвакуировали. Чем они жили, я уж и не знаю.
Женщина ушла на работу, дети топили печку; из открытой топки выбросился огонь, и дом вспыхнул, как спичечный коробок. Дети успели выскочить. Они не кричали, но мы из наших окон увидели, что горит. Кинулись тушить. X чем? Достали в типографии ведро и бегали за водой к пожарной бочке перед нашим бараком.
Этим ведром потушить избу было невозможно, и мы только поливали стенки соседних сараев, чтобы не занялись. Тут кто-то обнаружил корову: хлев был полуподзсмный, и морда её была вровень с землей, а сверху был сеновал, который горел огромным костром. Мы зовем: «Бурснушка, выходи, выходи!» Она ни за что идти не хочет. Стали тянуть — не поддается, боится. Тогда мы вчетвером спустились в хлев, взяли ее за четыре ноги, подняли и поставили на снег. Она посмотрела на нас, глаза закатились — и она упала в обморок. Никогда я не думал, что корова способна на обмороки.
Против нашего окна и рядом с нашей столовой, шагах в шестидесяти-семидесяти от горевшей избы, находилась пожарная команда. Пожарники все были мобилизованы в армию, и на их месте работали женщины, которые никогда раньше не тушили пожаров и не знали, как это делается. После того как дом горел минут сорок, появилась пожарная машина: обогнув нашу столовую, подъехала к горящему дому. Тут выяснилось, что забыли шланг. Побежали за шлангом. Принесли шланг — негде взять воды. Надо сделать прорубь во льду на море, чтобы опустить туда шланг. Пока рубили прорубь, за всем этим дом сгорел дотла. Пожарницы усердно поливали пустое пожарище — ну и, конечно, соседние строения, чтобы пожар не вспыхнул и там.
Хозяйка пришла к концу пожара на одни угольки и тоже, как корова, чуть не упала в обморок, но ей сказали, что дети целы, и она успокоилась.
На следующий день Гольденбсрг, который был очень предприимчив, отправился на пепелище. Мы ему говорим:
— Там же ничего нет! — А я все-таки поищу. — Взял железный ломик и долго ковырялся. Приходит с торжеством:
— Я же вам говорил! Вот что я нашел.
Оказывается, на дне сундука, где хранилось разнос барахло, завернутый в тряпку лежал паспорт. Дом сгорел, сундук сгорел, барахло сгорело, тряпка обуглилась; все сгорело, а паспорт остался цел и был вручен хозяйке.
Но самое интересное, что ей к весне колхоз отгрохал такую избу, ладно сложенную, в несколько комнат — никакого сравнения с той халабудой, в которой она жила. Так что колхоз может иметь свои достоинства — не раз потом, уже в Норвегии, я вспоминал об этом.
Я позже снимал у этой хозяйки комнату и жил там несколько месяцев в 1944 г.
Позже был пожар в городе, когда докторша моя (о ней позже) прыгала из окна второго этажа, и еще большой пожар в городской бане. Я шел мимо и принял посильное (запоздалое) участие в тушении. Пожар начался между гардеробом и мыльной; большинство успело выскочить и одеться, а одна тетка схватила только ватник и, прикрываясь снизу веником, бежала через весь длинный главный мост через Выг.
Все это показывало одно: налететь немецкой авиации — и из города с его деревянными домами, мостовыми, тротуарами и мостами будет один сплошной костер. Но немецкая авиация не налетала, хотя (как вскоре выяснилось) немцы прекрасно и в деталях знали обо всем, что находится в Беломорске.
Это был как раз момент некоторого перелома в ходе войны, который для нас ощущался особым образом: во-первых, в «Правде» из номера в номер шла громадная пьеса Корнейчука «Фронт»: первый и единственный случай, когда пьеса печаталась в газете «Правда», занимая ее почти всю. Суть этой довольно плохой пьесы заключалась в том, что старый, заслуженный генерал, воспитанный на гражданской войне, неправильно ведет войну и терпит поражения, но, благодаря указанию свыше (подразумевался Сталин), он смещен, а взамен назначается несколько новых, энергичных людей, которые ведут войну уже совершенно иначе. Это соответствовало действительности, но причинно-следственные связи тут были опущены.[275]
Из старого командования — от комдива и выше — после 1937 г. сохранились в живых только некоторые командиры Первой Конной армии времен гражданской войны. Посланный тогда в Царицын Сталин истребил там весь командный состав, кроме определенной группы, которую считал с тех пор лично преданной себе. Это и была руководящая группа в Первой Конной, слава которой широко пропагандировалась (словно других объединений в Красной армии и не было), а теперь она стояла фактически во главе всех наших вооруженных сил: Ворошилов, Тимошенко, Буденный (назначены командующими фронтами Северным, Западным и Южным), Кулик, Мехлис, Мерецков;[276] из других сохранились лишь немногие: Жуков, Василевский, Воронов, и почему-то уцелел умнейший Шапошников, старый офицер еще царской армии. Рокоссовский (с вырванными ногтями на руках) был тоже возвращен в строй еще в 1940 г.
Когда выяснилось, что Командарм Первой Конной руководить войсками не умеет, так как развернувшаяся война совершенно не похожа на гражданскую,[277] то Сталин начал выдвигать таких полководцев как тот же Рокоссовский, Ватутин, Конев, Черняховский, Баграмян. Но большинство лучших уже погибло.[278]
Пьеса Корнейчука показала, что идут перемены. Ворошилов был поставлен во главе партизанского движения, Буденного поставили готовить ремонт конницы, и Тимошенко был послан уже не знаю куда. У нас ходили слухи, что Кулик расстрелян — насколько верные, не знаю. На место Шапошникова начальником штаба был якобы поставлен Василевский; внезапно начали переучивать многомиллионные массы пехоты на новый боевой устав, переучивать прямо в ходе боев. Надо было научить их действовать в бою иначе, чем им это вдалбливали в течение десятилетий. Весь средний и младший комсостав армии обязан был из нового боевого устава пехоты, составленного маршалом Василевским (а может быть, Шапошниковым), выучивать шестнадцать параграфов наизусть. Первый из них я помню и до сих пор: «Командиры отделений и взводов для правильного и твердого управления огнем в бою обязаны выделять и указывать ясно видимые всеми ориентиры и, перенумеровав их справа налево, дать им наименования».
Одновременно надо было учиться оружию, старую винтовку «девяносто первого дробь тридцатого года» мы зубрили еще в университете, и тоже наизусть: «курок с пуговкой», «ударник с бойком», «зуб отсечкоотражате-ля» — но нельзя сказать, чтобы эту винтовку мы действительно умели разбирать и пользоваться ею. А теперь надо было учить еще новое оружие.