Я спустился еще дальше вниз вдоль застывших машин. У воды, вокруг замученного, наверное не первую ночь не спавшего капитана — распорядителя на переправе — толпились генералы и полковники. Все они матерились, угрожали ему расстрелом и требовали пропустить именно их эшелон первым. Капитан не обращал на них внимания и пропускал машины в порядке очереди.
Я нашел какой-то сарай с мокрой дранкой и улегся на ней спать; с полчаса, может быть, и в самом деле проспал. Моя машина была одна из последних в нашей колонне, а наша колонна была, может быть, третьей, а может быть, пятой. Через Неву мы переправились часов в девять утра, если не позже. Близко слышна была канонада, все шире было зарево; что-то полыхало с разных сторон. Переправившись, мы быстро проехали через почти пустой городок. Было утро 6 сентября 1941 года.
Выехав на шоссе, мы стали встречать бредущих нам навстречу солдат. Они шли гуськом, с серо-зелеными застывшими лицами, в грязных шинелях, выцветших уже пилотках, волоча винтовки, а кое-кто и без винтовок; шли по закраине шоссе или прямо по кюветам; на наши машины, бодро ехавшие навстречу им посередине шоссе, они смотрели равнодушно и, кажется, даже с жалостью. Странно, что среди них не было ни одного высокого ростом, — а впрочем, ничего странного тут не было, имея в виду, что еще никто не умел ползать по-пластунски. Все были маленького роста, сутулые, грязные. Куда они шли, было непонятно — из боя, очевидно. Но впереди для них был Шлиссельбург, и отдыха он не сулил. Мы же ехали на восток[244].
В Шлиссельбурге[245] автоэшелон перестроился, и теперь моя машина была ближе к голове. Мы поехали дальше.
Колонна наша то и дело проезжала через деревни; обычные русские серо-черные бревенчатые избы чередовались тут с кучами веером разбросанных щепок и трухи: прямое попадание бомбы. Где прямого попадания не было, были одинакового размера круглые как по циркулю ямы — воронки: на обочине, посреди огорода, на полях. Начальнику эшелона казалось как-то естественно останавливать машины среди деревни, чтобы дать людям «оправиться» и размяться. Но стоило первым машинам остановиться, как подбегали люди и умоляли проехать дальше: машины привлекают пикировщиков. И мы стали останавливаться на дороге среди чистого поля. Из кузова спрыгивали в глубокую грязь, часто выше колен. В одном месте прыгавший вслед за мною симпатичный капитан (в быту метеоролог) Омшанский сбил мне с носа очки; так мы завязали с ним знакомство.
Над нами часто низко пролетали немецкие самолеты, но почему-то не бомбили. Это было тем более странно, — слежка без обстрела, — что немецкие самолеты, как рассказывали, нередко пикировали даже на одиночные машины и расстреливали их в упор. Надя Фурсенко (Фиженко) мне рассказывала, что за машиной знаменитого химика академика Фаворского, возвращавшегося с дачи, долго гонялся немецкий пикировщик, и ему едва удалось уйти.
Где-то ближе к горизонту мы видели схватки немецких самолетов со знаменитыми (и бессильными) нашими «ястребочками» — «Чайками»; их было мало, а немцы то и дело появлялись по всему небу. Были слышны и взрывы, но вдали где-то. Я решил, что летчикам, видимо, был дан приказ уничтожать колонны, движущиеся к фронту, и оставлять в покос отступающие: такой колонной, думал я, казались им мы. Колонна была очень растянута, и от нас хвоста ее было не видно.
К вечеру мы приехали на Волховстрой и улеглись спать на полу в пустых классах какой-то школы. Тут я из окна увидел первый авиационный налет. Вспыхнул яркий свет повисшей в небе осветительной ракеты, и затем началась бомбежка моста через Волхов — впрочем, как большинство таких бомбежек, безрезультатная.
Наутро нас повели куда-то строем. Шли мы по глубокой грязи. На каком-то бугре стоял человек с маршальской звездой защитного цвета на петлицах, с отвратительной злой мордой и что-то орал. По команде мы обернулись на него, отбивая шаг. Это был маршал Кулик, одна из самых мрачных фигур первых месяцев войны, ближайший помощник Берии по армии, а в то время командующий 54-й армией, будущим ядром Волховского фронта. Его появление всегда знаменовало расстрелы, разжалования и т. п., — но это узналось потом.
Нас привели на вокзал и погрузили в эшелон. Ехали мы в теплушках — известных в России «40 человек, 8 лошадей». По стенам были нары, в середине буржуйка, впрочем, помнится, не топившаяся. Останавливался эшелон где попало. Тут я впервые напился воды из канавы, с радужным отливом, и навсегда отбросил строгое мамино наставление: пить только кипяченую воду. Почему-то, как наденешь шинель, никакая хворь не берет — ни простуда, ни понос[246].
Как мы миновали мост, я совершенно не помню, но должны были его миновать, так как ночевали на левом берегу Волхова и, наверное, там и грузились, а эшелон уходил на восток. Затем стояли, рывками двигались, опять стояли.
Помню, что один раз мы стали рядом со встречным эшелоном из одних открытых платформ, загруженных людьми — главным образом женщинами и детьми — с небольшими жалкими тючками. С кем-то из этих людей я разговорился и узнал, что они — беженцы из Лодейного Поля, и что финны вышли на Свирь: значит, железная дорога на Мурманск уже не действовала. Куда везли беженцев, было непонятно: Ленинград и так уже был переполнен беженцами из-под Пскова, Луги и других мест. Не менее непонятно было, куда ехали мы.
В дороге начали завязываться знакомства, хотя вес говорили очень мало. Рядом со мной оказался самый интересный из моих спутников, Давид Прицкср. К сожалению, он почти сразу начал пульку в преферанс со своим соседом с другой стороны, и она длилась до прибытия к месту назначения. Но я познакомился и с другими людьми. Я тянулся к тем, кто не матерился, поэтому круг моих знакомых был очень ограничен. Мат висел в теплушке постоянно — видимо, от мата люди чувствовали себя более мужчинами и военными.
Один из моих знакомых был маленьким, круглым, доброжелательным человеком, который оказался доцентом Политехнического института по фамилии Бать. Это был человек, обладавший свойством действовать на окружающих умиротворительно и успокоительно.
Другой, Янковский, был человек очень странный. Его специальностью было изобретение новых музыкальных инструментов, и он был научным сотрудником музыкального института, а эти изобретения были его научной темой. Он оказался вегетарианцем, что очень впоследствии осложнило его жизнь, — не только потому, что в каше, которую нам давали, по нашим прибытии на место стали иногда попадаться кусочки мяса.
Третьим моим собеседником был школьный учитель немецкого языка Альтшулср. Он был явно неглуп, но мало разговорчив. Никому не хотелось сообщать свои мысли, тем более что мысли были мрачные и поэтому опасные, а между собою мы были очень мало знакомы.
Омшанский был в другом конце вагона, с ним не поговоришь.
Был еще очень веселый рыжий бухгалтер. Он прежде заведовал финансовой частью чего-то и надеялся сохранить такое же положение на новом месте.
Был маленький человек с громадным носом. Когда он входил, то сначала появлялся нос, остальное много мозже.
Был еще элегантный сын известного литературоведа Евгсньева-Максимо-ва, с великолепной выправкой и весь в ремнях; чтобы сохранить свои хромовые сапоги, он надел на них галоши. Не доезжая Вологды, на какой-то станции, его узрел начальник эшелона и был глубоко возмущен галошами, накричал на Максимова, — и пришлось ему их снять.
В Череповце мы пересекли мост. В Бус, очень неприятном, грязном городке — грязнее даже Аткарска, что было для меня мерилом, — под проливным дождем собралось множество военных. Может быть, именно тут, а не в Волхове стоял на бугре Кулик? — Затем мы прибыли в Вологду.
…Перед 1981 Новым годом мне неожиданно позвонил Моисей Иосифович Бать. Меня не было дома, ему сказали, что я приду поздно. Он сказал совершенно в своем духе: