Я ужасно старался сделать свой первый лекционный курс содержательным и неизбитым — и перестарался: перегрузил студентов материалом, и они, к моему ужасу, на экзамене показали полное незнание. Я поставил Дунаевской четверку — чем она была очень обижена, заявив, что она рассчитывала получить четверку по другому предмету, а при двух четверках она лишится стипендии. Я нашел это заявление нахальным. Остальным я поставил по тройке, причем Арцыбушев расплакался: он тоже рассчитывал на стипендию и на нее собирался жениться. Я предложил похлопотать за него в экскурсионном бюро Эрмитажа, но он ко мне не явился.
Арцыбушев был в 1941 г. забран в армию, перешел к немцам и служил переводчиком в лагере военнопленных. Увидев среди них филфаковца — Готю Степанова,[208] кажется, — он сказал ему:
— Помнишь Рифтина? Неглупый был жидочек. — Рассматривал его уже как мертвого.
Наташа Овсянникова вышла замуж за бывшего Нининого поклонника Володю Вальтера; они эвакуировались из Ленинграда, но вскоре оба умерли от какой-то болезни. Васильева умерла в блокаду. Дунасвская ушла вместе с молодым мужем добровольно в армию, муж сразу был убит; она же служила в госпиталях в блокаду, потом переводчиком на фронте, была ранена в лицо, вышла замуж за некоего лейтенанта, вернулась из Германии беременной, восстановилась в университете на германском отделении, а впоследствии с помощью И.И.Мещанинова поступила в аспирантуру по хеттологии (будучи знакома как с клинописью, так и с индоевропейскими языками) и потом работала со мной по специальности. Новый муж не только ее бросил, но еще и написал на нее донос.
Что касается исторического факультета, то я уже не помню, как я там оказался. Во всяком случае, у меня появилась здесь ассириологичсская группа из четырех энтузиастов, с которыми я вел занятия по начальному курсу клинописи. Двое самых многообещающих — Майзсль и его длинная вполне русская жена — не выдержали бездны клинописной премудрости и ушли на политэкономию; оба выжили. Двое оставшихся, наибольшие энтузиасты, но не самые способные, Миша Псрсслсгин и Миша Храбрый, оба потом погибли — один от голода в блокаду, второй сложил свою голову в саперах.
V I
А на сентябрь 1939 г. Эрмитаж запланировал археологическую экспедицию в Армению для раскопок урартского городища, и в этой экспедиции должен был участвовать и я.
Б.Б.Пиотровский в течение многих лет — до 1937 г. — в сопровождении А.А.Аджяна и Л.Т.Гюзальяна — обходил Армению и регистрировал ее городища в поисках урартских, и наконец остановился, совсем близко от Еревана, на большом, очень сохранном городище Кармир-блур, на склонах которого одним геологом был найден обломок клинописной надписи. Была договоренность начать здесь совместную археологическую экспедицию — один отряд от Эрмитажа во главе с Б.Б.Пиотровским (научные сотрудники Е.А.Байбуртян, недавно раскопавший интересное городище Шенгавит, и И.М.Дьяконов, которого взяли в расчете на находку урартских надписей), другой отряд, чисто армянский, от Музея Армении, во главе с Каро Кафадаряном.
Урартская клинопись (в надписях по камню) чрезвычайно сходна с ассирийской, и поэтому читается очень легко. Но урартский язык не имеет ничего общего ни с семитскими (включая аккадский), ни с индоевропейскими — вероятна его связь с кавказскими языками. В ожидании находок надписей я решил изучить урартский язык. Считалось, что его знают три человека за рубежом (И.Фридрих, А.Гётцс и М. де Церетели) и два человека в СССР (академик И.И.Мещанинов и Б.Б.Пиотровский). Ну, Иван Иванович был недоступен, и я обратился к Борису Борисовичу. Он сказал, что тут нечего учить: эргативный падеж (падеж действующего лица) кончается на — ше, абсолютный — без окончания или на — ни, первое лицо переходного глагола кончается на — уби, непереходного — на — ади, третье лицо переходного — на — уни, непереходного — на — аби. После этого он выдал мне шуточное удостоверение об успешном окончании полного курса урартского языка и посоветовал прочесть не толстую книгу И.И.Мещанинова «Язык ванских надписей, часть II», а тоненькую немецкую книжечку И.Фридриха.
На самом деле грамматика урартского языка — замысловатая и трудная, но это я познал уже сам, разбираясь в надписях, когда составил полную картотеку всех встречающихся грамматических форм, и не доверял ничему написанному по урартской грамматике до меня. Но это было много позже.
В этом году Борис Борисович успел уехать в экспедицию до того, как я вернулся из отпуска, и я сразу же, едва заявившись в Эрмитаже и в Университете, отправился догонять его в Ереване. В последний день в поезде я подошел рано утром к окну в коридоре вагона и увидел желтую, выжженную степь Араратской долины, зеленую полосу вдоль невидимого Аракса, необычайной, не нашей голубизны небо и в нем — висящий белый с розовым краем конус Арарата. Низ его, покрытый растительностью, синий из-за атмосферной дымки, полностью сливался с фоном неба — даже легкого очертания видно не было; великая гора парила в пространстве.
Я стоял ошеломленный. Это была любовь с первого взгляда и навеки. Кроме Норвегии, я никогда не любил так, как Армению, ни одной чужой страны — а видеть их мне потом довелось много.
В Ереване поезд остановился почему-то не у перрона, а на путях; я спрыгнул с высокой лесенки-подножки вместе с чемоданом — и растянул связку на ноге. Еле добрался до заказанного мне места в номере Бориса Борисовича (гостиница «Интурист», теперь — «Ереван») — и три дня не мог выезжать на раскоп.
Сначала мне было, пожалуй, не добраться и до ресторана, да тут помогла неожиданность: подстегнутые успехом 700-летнего юбилея Шоты Руставели у грузин, армяне только что с помпой, с участием писателей и художников со всего Союза справили 1500-летие армянского эпоса «Давид Сасунский». Не совсем ясно, как может у эпоса, который не имеет автора, быть юбилей[209] — но не это было важно, а важно приподнятое настроение, которое мы застали в городе — ив гостинице, что, к моему утешению, выразилось, между прочим, в том, что в каждом номере гостиницы стояла большая ваза, полная бесплатных фруктов — абрикосов, персиков, груш, слив и винограда, так что с голоду нельзя было умереть.
Выйдя на другой день в ресторан, я нашем там сидящего за отдельным столиком Иосифа Абгаровича Орбели, молча пившего чашечку за чашечкой крепчайший восточный кофе.
Питаться в ресторане оказалось, однако, невозможно: первые дни мы еще считались «гостями юбилея», но потом приходилось платить, а цены были для меня малодоступными, тем более что официанты рассчитывались исключительно по системе «сорок да сорок — рубль сорок, папирос не брали — два восемьдесят». Поэтому дальше я перешел питаться в столовую через площадь от нашей гостиницы, где меню неизменно ограничивалось «малой кашей». Я бы сказал — «манной», но в обозначении «малая каша» был известный смысл, так как ее и впрямь было мало — правда, зато она была с кусочками яблок.
Город тогда посмотреть мне не удалось — Борис Борисович был требовательный начальник. В половине шестого утра он вставал и надевал мне на нос очки, отчего я просыпался. Затем мы быстро одевались, умывались, что-то наскоро ели и выезжали на раскоп. С раскопа мы возвращались вечером смертельно усталые, и бродить по городу не хотелось, да и в городе не так легко было объясняться — по-русски тут не говорили, — но иногда меня Б.Б. водил в гости к архитектору Н.М.Токарскому. Помню с тех времен прямую, мощеную брусчаткой улицу Абовяна, зелень деревьев, двух-трехэтажныс каменные дома с решетками-сетками на окнах первых этажей; улица поднималась к строившемуся зданию Оперы; по сторонам от нее еще сохранились кое-где восточные кварталы, с узкими улочками между глинобитных грязно-белых домов; трамвай провозил нас через ворота еще не снесенной, тоже сырцовой, городской стены. Помню великолепную скульптуру Давида Сасунского на скакуне.