Видя таковое упорство еретика, пригрозили ему дыбой и клещами. Тогда лишь и прозрел. Покаялся и всех сообщников выдал. Да со страху, поди, и лишнего наплел. Игумена святотроицкого Артемия назвал. Игумен, мол, пока в Нилову пустынь не удалился, беседовал с ним и о книгах лютеранских любопытствовал. Да вот и думным дьяк Висковатый на беседах бывал…
Башкина, Артемия и Ивана Висковатова судили на соборе митрополит и царь.
Призывали на суд и Ивана Федорова, чтобы показал, что знает об еретиках.
Вызов встревожил Ивана Федорова. Он не одобрял Башкина, но сочувствовал ему: по недомыслию ведь страдает. Артемия же просто жалел. Понимал, не из-за лютеранских книг игумена преследуют. Восстал Артемий против осифлян-стяжателей, которые церковь в вотчину свою, землями и рабами владеющую, превратить хотят.
Ах, Артемий! Максим Грек за схватку с осифлянами пострадал, теперь ты… Горе! Мудрейшие и чистейшие сердцем из-за корыстолюбия осифлянского муки терпеть должны.
Накануне суда, вечером, в дверь постучали. Федоров отпер: Мисаил! Тот самый монах, что когда-то приходил звать к Святой Троице, к Максиму Греку. Мисаил попросился ночевать. А когда Федоров отослал сына, сказал:
— От Артемия я. Наказал он тебе молчать на соборе о беседах ваших. Не хочет, чтоб и тебя в узилище ввергли. Ты един остаешься, кто святые книги до народа довести может… Молчи! Слышь.
И Иван Федоров сказал на суде, что о башкинских сборищах не ведал, что с игуменом Артемием о латинских книгах толковал, но затем лишь, чтобы искусство печатное вызнать.
Было горько смотреть на Артемия. Камень на сердце лег.
Башкина заточили в Волоколамский монастырь, Артемия сослали в Соловки, думного же дьяка Висковатого, по заступничеству царя, митрополит только выбранил.
Легко отделался Иван Висковатый, но суда не забыл.
Уже довелось убедиться: каждую печатную строку Иван Висковатый сравнивает с рукописными, и сыскал, что Федоров насвоевольничал в первом, пробном Евангелии.
Висковатый прав. Но что делать? Федоров давно доводил митрополиту: в рукописных книгах слова пишутся мертво, не так, как ныне говорятся, и советовался с Макарием, не пора ли те мертвые слова заменить живыми.
К чему, скажем, по сей день в 21-й главе Евангелия от Матфея пишут: «Никому же поведите видения», когда по-русски проще и понятней сказать «Никому же не поведайте видения»?
Или: зачем, к примеру, всюду писать: «прием пять хлебы», «прием седьм хлебы», если лучше и правильней «прием пяти», «прием седми…»?
И в других подобных случаях не лучше ли везде писать так, как говорится, чтобы всякий человек мог понять написанное, не ломая головы?
Митрополит Макарий, по своему обычаю, ответил, конечно, что требуется о сем рассудить, но Федоров ждать не стал.
Дело ясное. Святое писание для всех, а не для избранных. Стало быть, и печатать его надобно так, чтобы смысл понимали.
Вот это Висковатого и взбесило. Поучение митрополита Даниила вспомнил: грех-де простому люду чести Апостол и Евангелие! Жалобу написал. Меня, мол, на соборе судили, а судить-то печатника следовало!
Макарий хода жалобе не дал, но бранил Федорова много, припомнив все: и знакомство с Башкиным и близость к Артемию.
Одно выручило: сослался Федоров на Максима Грека и на указания Алексея Адашева.
Их, мол, волю выполнял.
Митрополит сделал вид, что поверил, и отпустил. Но теперь все новые тексты Макарий стал сам просматривать, и где заметит живое слово, заменяет прежним, древним.
Хорошо еще, что дел много у митрополита: не все успевает углядеть.
Да, слаб Макарий. Пошатнулось у Федорова уважение к нему.
Всех приятней Алексей Адашев. Нравится он Ивану Федорову простотой своей, приветливостью, многими знаниями и тонким умом.
Всегда Адашев в государевых заботах, в делах, а за чинами не рвется, не кичится ничем.
Одно то, что лишь недавно государь ему, самому верному слуге, звание окольничьего пожаловал, что Адашев в бояре не лезет, дорого.
Не из корысти трудится. Из убеждений. Правду царю говорит прямо. Но если царь не по его, не по-адашевски решит, творит волю государя, как свою, не за страх, а за совесть.
Ивану Федорову известно: среди близких людей царя идет спор, на кого идти войною — на крымчаков и Польшу, чтоб завладеть украйными землями, или на Ливонию; Черное море воевать или Свейское?
Сильвестр, Адашев и многие бояре стояли за то, чтобы идти на Крым. В Крымской орде была распря. Великий мор побил татар. Пало много коней. Прибывшие от днепровских казаков послы просили о рати. Все говорило о возможности легкой победы.
Но царь колебался. Правда, отряды дьяка Ржевского легко разбили татар, разорили Ислем-Кермень и Очаков, правда, враг Девлет-Гирея прибежал в Москву, правда, князь Дмитрий Вишневецкий с казаками отбили Девлет-Гирея от Хортицы, завладели Черкассами и Каневом и вновь просили о помощи, однако Иван Васильевич решительных действий побаивался.
Вишневецкого он принял, подарил ему Белев, но Черкассы и Канев велел отдать, чтоб не навлечь гнева польского короля Сигизмунда-Августа, и на помощь днепровцам послал всего пять тысяч человек.
Эти пять тысяч под командой Данилы Адашева, брата Алексея, спустились по Пселу, вышли в море, разорили западный берег Крыма, но, не получая поддержки, вернулись…
Царя тянет Свейское море. Тянет надежда быстрой победы над немецкими рыцарями. Видимо, быть войне с Ливонией.
И хотя Адашев предвидит трудности борьбы, хотя он сомневается, что шведы, литовцы и поляки согласятся спокойно взирать, как Русь выходит в Свейское море, он послушно пугает и путает всех приезжающих в Москву ливонских послов.
Кто, как не Алексей Адашев, запутал и обвел вокруг пальца послов великого ливонского гермейстера и дерптского епископа?
Их было четверо, этих немцев, еще по дороге в Москву обеспокоенных видом новых ямских дворов, понастроенных через каждые десять верст по дороге к Ругодиву, и бесконечными обозами со свинцом, порохом и орудиями.
Послы везли предложение продлить мир между государствами еще на пятьдесят лет.
Адашев не стал возражать, но, к изумлению ливонцев, потребовал, чтобы они в этом случае выплатили Москве дань.
Первым пришел в себя тощий Иоганн Брокгорст. Вежливо улыбаясь, он заметил, что Ливония никогда не покорялась русскими, что в прошлом страна заключала с Москвой мир и, следовательно, была независима, так что он, Брокгорст, вероятно, просто ослышался.
Адашев вздохнул.
— Зачем «ослышался»? Ты правильно слышишь… Да разве у вас, ливонцев, нет нашего договора с гермейстером Плеттенбергом?
У послов старинного договора с собой не было.
— Ну, ин мы вам свои покажем…
В русском договоре послы в полной растерянности прочли, что пятьдесят лет назад гермейстер Плеттенберг якобы соглашался выплачивать Руси дань.
— Этого не может быть! — воскликнул Вальтер Врангель, наливаясь кровью. — В наших документах подобных строк нет!
— Выходит, мы жулики? — холодно прищурился Адашев. — Ладно, оставлю сие… Но посмотрите, как вы чудно рассуждаете! Ровно вовсе не знаете, что предки ваши приплыли из-за моря, заняли Ливонию, исконную вотчину великих князей, силой и только по миролюбию прародители нашего государя их не тронули, разрешили там жить, но с условием, чтобы вы платили дань.
И жестко, коротко закончил:
— Не хотите войны, платите по гривне в год с каждого человека в Ливонии. И уплатите за все прошлые сто лет.
Взволнованные послы напрасно требовали, чтобы им показали акты или бумаги, подтверждающие, что в старину дань платилась.
— Такие бумаги есть, — сказал Адашев, — да что толку вам их показывать, когда вы даже договор с Плеттенбергом за истинный не признали! Опять скажете, что мы жулики… Жду ответа: будете платить дань?
Брокгорст заикнулся о том, чтобы отсрочить решение. Его поддержал Дидрих Кафер.
— У нас нет полномочий, господа!
Через несколько дней Адашев сделал вид, что уговорил царя пойти на уступки.