— Вы, помолясь, поделите работу-то, — посоветовал, шепелявя, Захаров. — Возьмите каждый под надзор по пятку али и по десятку и взыскивайте. Да проверяйте, чтоб писцы не запьянствовали. А то на радостях зальют зенки на седьмицу, какой с них тогда спрос? И опять же руки у них опосля трястись будут. Почнут царапать, как курица лапою.
— Великий государь наш повелел, чтобы списки были готовы в срок! — звонко, напористо сказал Иван Висковатый. — С писцов, виновных в порче листов и нерадении, спросим, а с вас вдвойне. Проверять за вами сам буду. На себя пеняйте, коли что.
Покинув Разрядный приказ, назначенные старшими писцы посоветовались и тут же решили, кому за кем из переписчиков наблюдать. Договорились, чтобы всем в приказ не бегать порознь, доводить о работе Маруше Нефедьеву. А уж он пускай к дьякам ходит.
— Пафнутий-то совсем стар стал! — заметил Маруша, когда они с Федоровым вышли из Кремля. — В гроб смотрит… А Висковатый соколом летает.
— Летает соколом, а в глаза не глядит. Горд.
— Эка! У него дело такое. Ему при власти запросто нельзя… Не с него повелось, не им кончится.
— Не знаю… Не глянулся он мне.
— Ты еще кому-нибудь не брякни такое. Забываешь, Иван, что сана больше нет на тебе.
— Правду я всегда и без сана скажу.
— И дураком выйдешь. Мирских-то правд — сколько трав, а прав тот, кто траву гнет.
— Не должно того быть. Правда одна — церкви и государя.
— Эх, милый!
— А для чего же законы новые? Для чего мы ереси воюем?
— Да все так… Только жизнь и помимо законов течет… Ну ладно. Чего зря об этом?.. Крестник Ольгин как? Зашел бы с ним.
— Спасибо, — улыбнулся, едва речь зашла о сыне, Федоров. — Ужо приведу… Парнишка крепкий растет, не сглазить бы!
— А Марфа что? Здорова ли?
Федоров быстро, искоса посмотрел на Марушу и не сразу ответил:
— Благодарствуй… Здорова.
Маруша, казалось, не заметил заминки товарища, на углу Ильинки они спокойно попрощались, но к избе Иван Федоров подходил взволнованный. Случайно или с умыслом спросил Маруша о Марфе? Догадался или просто так молвил?
…Почти три года минуло со смерти Ирины, а Иван жил и здравствовал. Летящие дни заслоняли прошлое. Иван Федоров упорствовал, растравляя себя воспоминаниями, но воспоминания становились расплывчатыми, зыбкими, и образ Ирины отступал от него все дальше и дальше, таял, как тает в окутывающей горизонт голубой дымке покинутый тобою родной край… Горько тебе, нет-нет да оглянешься, а новые попутчики окликают, дорога требует сил, обступают дела.
С недавнего времени стал тревожить Ивана Федорова мягкий, низкий голос Марфы, опаляли случайные прикосновения одежд, рук.
Он увидел то, что видели давно все другие: длинные загнутые ресницы вокруг огромных карих глаз, тонкий стан, высокую грудь, плавную походку.
Федоров боролся с собой, налегая на работу, истово молясь.
Но все оказалось напрасным.
Так и стали жить. Марфа, похоже, не изменилась. Даже еще неслышней стала. Но Ивану Федорову все равно чудилось теперь: люди обо всем догадываются и за его спиной шепчутся, осуждают.
***
Среди отданных под начало Федорова писцов двое оказались изрядными, а трое хоть плачь!
Особенно один отличался, Акиндин Наумов, серолицый, до времени оплешивевший и всегда пьяный.
Грамоты Акиндин не знал, но смотрел на других людей свысока.
Впервые принеся Федорову свои листы, Акиндин расселся на лавке, как хозяин, и, подмигивая красноватым глазом, пожаловался, что в горле пересохло.
— Вон квас, испей, — предложил Федоров.
— Неужто квасом гостей встречают? — обиделся Акиндин.
— Я тебя не в гости звал, — остановил Федоров. — У нас дело. Пировать зачнем — и в год не кончим.
— А ты не гордись! Ты в Москве без году неделя, а наш род в доброписцах издревле.
— На том и хвала, — отозвался Иван, проглядывая листы. — Что это у тебя тут написано?
— То и написано, что надоть.
— Нет, не то… прочти сам.
— Ты надо мной не насмехайся, — поднявшись с лавки, набычился Акиндин. — Я самому боярину Шуйскому, самому боярину Старицкому потрафлял!
— Может, им ты потрафлял, а вот здесь не потрафил.
— Это тебе?!
— Не мне, а царю и государю. И ошибок много, и строка пляшет.
— Строка у меня ровна! Принимай листы!
— Не приму. Забирай их и проваливай.
— Гонишь? Меня гонишь? Да я у самого государя в чести! Меня митрополит знает! А ты кто?!
Пьяному воображению Акиндина, распаленного обидой, собственные бредовые слова казались правдой.
Акиндин ушел не сразу. Стоя посреди улицы, он еще долго бранился и выламывался на радость зевакам. На другой день к Федорову присеменила жена Наумова, махонькая, иссохшая, со слезящимися глазками.
— Заболел мой Киндинушка! — запричитала она. — Здоровье у него слабое! Как расстроился вчера, так и слег. Задыхается, заходится! Уж не гневайся на него, батюшка. Прости! Где его листы-то? Он выправит!
— Пил бы он помене! — с брезгливой жалостью сказал Федоров.
— И-и-и, батюшка! Разве он пьет? Он малость… Это он болеет!
Федоров передал листы…
Дело с перепиской Судебника двигалось не так споро, как хотелось и как требовали царские дьяки. Переписчики, даже лучшие, допускали ошибки, писали не всегда с бережением, портили дорогую иноземную бумагу, а ее не хватало, и приходилось тащиться в приказы, выпрашивать денег.
***
Слух, что московские писцы перебеляют новые государевы законы, проник во все углы города.
Соседи Федорова, соседи его соседей, все Зарядье, наверное, перебывало в избе, заходя под любым предлогом и стараясь выпытать, что ждет народ.
Однако сказывать о законах государевы дьяки до поры запрещали. Федоров только улыбался и успокаивал любопытных, говоря, что законы добрые, милостивые.
Между тем людям не терпелось. Не зная ничего в точности, они строили догадки, выдумывали небылицы.
Масла в огонь подлил государев указ о стрельцах. По Москве и по всем прочим городам было объявлено, что царь зовет к себе на службу вольных людей всякого звания, чтобы ведали ратное дело, ходили бы в походы, а их за это жалует землей, обещает им всяческие послабления и великие милости.
Иной обезземелевший мужик и не рад был натягивать стрелецкий кафтан, закабаляться с детьми на веки вечные, но куда было ему подаваться со своей волей? Милостыню просить? А тут землю дают, деньги платят, одевают… В походы-то когда еще, а голодные рты сегодня хлеба просят!
Тысячи шли в стрельцы. И не только вольные. На первых порах велено было принимать всякого, был бы здоров. Так стрелецкие кафтаны укрыли и плечи беглых холопов.
Народ смущался. Стража схватила на Троицкой площади пьяного крикуна, грозившего боярским родам.
— Кончилось боярское время! — бушевал крикун. — Всю землю у них царь-батюшка заберет и нам раздаст! Сами боярами будем!
Крикуна пытали, вырезали ему язык и, выведя на Болото, срубили буйную голову, объявив, что воровал. Но и это не успокаивало людей. Казнь сочли боярским делом и стали еще нетерпеливей ожидать перемен.
Федорова осаждал Ларька.
Нет, ты мне все прочти, — упрямо склоняя голову, требовал он. — Я никому не скажу, а знать должен.
— Да поди у своего боярина спроси! — пытался отделаться Иван. — Бояре все ведают!
— То бояре, — не соглашался Ларька, — а то государь… Не можешь ты мне отказать. Земляки мы. Вспомни, как я тебя выручал.
Заставив Ларьку поклясться перед иконами, что никому ничего не передаст, Федоров прочитал ему главные места из Судебника.
Ларька слушал, беспокойно норовя заглянуть в бумагу.
— Чего вертишься? Ведь не разумеешь грамоте-то!
— Все-таки… Ну-ка, ну-ка, чти еще раз, как землей верстать будут. Так и написано, что за верную службу государю?
Его интересовала земля, и только земля. Та, которую Судебник сулил каждому, пусть не родовитому человеку, отличившемуся в ратях, несущему тяготы войны, пролившему кровь за царя.