Литмир - Электронная Библиотека

Росло в Иване Федорове недовольство собою. Сделался мрачным, раздражительным. Раньше, бывало, пишешь и размышляешь, стараешься постичь кажущееся непонятным, а теперь только пером скрипишь…

Марфа с самого начала держалась в доме незаметно, была проворна, во всем старалась угодить Ивану, и ему могли бы прийти дурные, недобрые мысли о причинах ее хлопотливости, когда бы не видел он лица Марфы, склонявшегося над люлькой с младенцем, не замечал тревоги в карих глазах бабы, когда неумело пытался подкидывать сына над головой.

***

Масленица в тот год не махала плетеными, в лентах, конскими гривами, не стучала в ворота кулаками хмельных и веселых соседей, не бушевала боями на льду Москвы-реки у Водяных ворот Китай-города.

Не до катаний, не до боев было после недавней беды. Еще не всюду головешки убрали. Не всякий и блины испек на коровьем масле. Скажи спасибо, если постное нашлось!

Незаметно прожили масленицу, незаметно и к посту приступили.

Чтоб кормился пострадавший люд, царь Иван повелел возводить на Ильинке Гостиные ряды. Стук топоров доносился оттуда в Зарядье с утра до ночи. Там же, на Ильинке, велено было строиться всем московским купцам. У купцов тоже работа находилась люду. А взамен погоревших деревянных храмов складывали из камня новые. Деньги давал митрополит, царь и бояре.

Еще на рождество раздавали из царевых житниц муку. Раздали и к весне.

Так, мало-помалу дотянули до лета, а летом пошла всякая овощ, крапивка, щавель, грибки, ягоды — все не на пустое брюхо спать!

Недолго оставалось и до жнитва. Москвичи повеселели. Худшее позади, о татарах ни слуху пи духу, в поборах послабление и отсрочка, стало быть, нечего роптать, нечего бога гневить!

Молились за царя Ивана. Утешился молодой царь, утвердясь на престоле, окружил себя людьми умными, верными, слушает и старые княжеские роды и возвышенных им служилых, и нет прежних боярских свар и самоуправств. За самоуправство царь не щадит.

В особой царской чести князья Курлятев Дмитрий, Курбский Андрей, Мстиславский Иван, князья Воротынский, Одоевский, Серебряный, Горбатый, Шереметев — все из не больно знатных семей, да древних, немало Москве послуживших, и все молодые, к бою гожие и книжные, христолюбивые.

С ними да с Адашевым Алексеем царь неразлучен. В приказах же первый — Висковатый Иван. Самый близкий думный дьяк у царя, всех обошел. И не диво — трудолюбив, покорен и любого толмача за пояс заткнет. Мысли же царя словно угадывает.

С ними со всеми царь Иван, по притче соломоновой, яко град претвердыми столпами утвержден.

Дай-то бог, чтобы так и дальше шло!

***

В июле, на великомученика Прокопия, Иван Федоров пришел в Кремль отдать переписанные для митрополита листы Четьи-Миней. Встретивший Федорова дьякон Маврикий обрадовался:

— Вона! Легок на помине! А уж я посылать за тобой хотел.

— Какая нужда?

— Высокопреосвященный жития святых заново пишет, так вот, велел тебя да Карпа от Благовещенья скликать. Вам переписывать оные… Сядь, я схожу, доведу, что ты пришел.

Федоров, недоумевая, присел на лавку. Какие новые жития? Откуда? И почему не через Маврикия листы дают?

Маврикий воротился скоро.

— Велел обождать… Ну, как живешь-то?

— Твоими молитвами. О каких житиях ты молвил-то?

— А! О тех, что незнаемы еще. Высокопреосвященный, вишь, вызнал их и хочет всем поведать. Я, грешный, слышал, как он себе вслух читал. Хорошо!

— Да чьи жития-то?

— О господи! Всех, кто ныне преосвященным к лику святых причислен.

— Ну-ка? Кто ж про них чего знает-то?

— Высокопреосвященный знает. Затем, видать, и зовет тебя, чтобы сказать. Годи!.. Попа не видишь своего, Григория-то?

— Не вижу. На что он мне?

— Да я так… Сыну-то твоему год уже, поди?

— Год с месяцем.

— Да-а-а… А баба эта все при тебе?

— Не при мне, при младенце… Кому до нее печаль обрелась? Не Григорию ли?

Маврикий почесал за ухом.

— Не гневись. Я же упреждаю… И чего он умышляет на тебя, Григорий твой?

— Виноват — вот и умышляет. Я его из огня выволок, а попадья жену мою одну бросила.

— Знаю… Ох, темны человечьи души!.. Темны!.. А ты все-таки поберегся бы, Иван. Сгони вдовицу, как сын встанет. Лучше бабку сыщи какую-нибудь или к родне мальца отправь.

— В Новгород, что ль?

— Да, нескладно… А может, ты жениться задумал?.. Нет, я не в укор. Одному трудно, понимаю я. И вдовица у тебя складная. Опять же — в грехе хуже жить…

Федоров сердито свел брови.

— Полно врать, Маврикий! И греха за мной нет, и жениться не собираюсь Давно ли двоеженцев высокопреосвященный привечать стал? А?.. Молчишь?.. Ну, а я церкви потрудиться еще хочу. Хоть и мал, да вот скудным умом своим рассудил, что всякая лепта — благо. Не говори ты больше со мной о Марфе, сделай милость… О другом помыслы мои.

Маврикий развел руками.

— Не зла я тебе желаю, Иван! Чего сердишься?

Окна в покоях митрополита были растворены: Макарий любил тепло. В белых крестчатых ризах стоял он у заваленного книгами и бумагой обширного стола, благословил Федорова, пытливо всмотрелся в его лицо.

— Вот, притек по зову твоему, владыка.

— Вижу, не слеп… Знаешь, зачем зван?

— Маврикий о новых житиях сказывал.

— Успел уж! Экий язык длинный у раба лукавого! И хоть бы понимал, о чем суесловит!.. Так-то… Доволен я трудами твоими. Не ошибся, призывая тебя из Новгорода. И вот — избрал из многих, понеже необычное дело предстоит.

— Готов служить, владыка.

Макарий помолчал, взял со стола несколько листов, перебрал, осторожно положил на прежнее место.

— Вразумил нас господь воздать по заслугам истинным сынам христианским, ратоборствовавшим за православную церковь в земле русской, мужам, светлым душой и разумом, князьям и отшельникам, иереям и воинам, — наставил нас приобщить их к лику святых, дабы все явственно зрели их угодность богу. Ты это знаешь. А что злоязычники, хулители, еретики толкуют, знаешь ли? Митрополит-де в святые язычников пишет, не мучеников, а мучителей. Шипят, что ничего о тех святых не слышали… Заложил им уши господь, где же услышать?!

Макарий испытующе посмотрел в глаза Федорова.

— Зловонные рты еретиков заткнуть следует. Земля наша многострадальна. Со всех сторон агаряне грозят, а на руках царя и святой церкви оковы — внутренняя распря и ложь. Доколе не научим народ, что высшая мудрость и высшее благо христианина — смирение, доколе с ересями заволжскими не покончим, не быть церкви и царю могучими… Разумеешь ли сие?

— Разумею, владыка.

— Рад… Вот, гляди. Переписал я тут жития святых. Надобно их перебелить. Как перебелишь, другим писцам дадим, пусть множат. Ты же мою руку никому не показывай. Не для чего. А спросят, откудова списывал, говори, у митрополита старые списки брал.

— Гоже ли врать, владыка?

Митрополит глядел исподлобья.

— А в чем твоя ложь будет? Списки сии есть. Или не веришь мне?

— Упаси бог, владыка! Верю!

— Вот и верь. Вам, писцам, я те списки не дам. Мало что случиться может. А дураки, прознав, что вы мою руку одну перебеляли, завопят, что обманывают их. Понял?

— Понял…

— Сомнений не держи. Святое дело творим. А про разговор наш никому не сказывай. Я тебя взыскал, я же и спрошу строго, коли что… Строго спрошу!

Взволнованный Иван Федоров отер вспотевший лоб.

— Положись на меня, владыка. Все исполню, как ты велишь. Великая радость мне это доверие.

Митрополит наклонил крупную седеющую голову.

— Да поможет тебе бог. Ну-ка, гляди, что делать надо.

Получив от митрополита работу, Иван Федоров осмелился спросить:

— Прости, владыка, грешного, верно ли, что немцу Гансу Шлитту велел князь печатных мастеров на Русь привезти?

— Откуда знаешь?

— Видел я того Ганса. У Твердохлебовых он бывал.

— Похвалялся, значит, нехристь… Верно, дан Шлитту наказ печатников привезти.

10
{"b":"197264","o":1}