В феврале 1825 года в камеру зашел надзиратель, крикнул:
— Кармалюк!
— Здесь я! — поднялся Устим с нар.
— В кордегардию!
В кордегардию обычно вызывали тех, кому прописывали за что-нибудь розог. Кармалюк готовил побег и думал, что кто-то уже проведал об этом и донес начальству. Но в кордегардии его встретил инженерный офицер Дуранов, заведовавший Ялуторовским винокуренным заводом. Он задал Устиму несколько вопросов и, убедившись, что тот действительно хорошо разбирается в винокуренном деле, сказал начальнику тюрьмы:
— Беру.
Устима определили заторщиком. В его обязанности входило чистить квашни — огромные деревянные ящики — от остатков барды. Весь день он, околевая от холода — стояли лютые февральские морозы, — отмывал прилипшее к доскам тесто. От облака пара, постоянно окутывавшего его, — мылись квашни теплой водой, — он покрывался инеем, так что походил на белую пушистую птицу, бьющуюся в огромной деревянной клетке. Заторщиков так и звали:
— Эй ты, полярная сова!
От этой работы Устима трепала лихорадка, и было такое ощущение, как будто постоянно не проходило тяжелое похмелье. Точно так же мучились, а то и умирали от лихорадки многие каторжники на этом винокуренном заводе.
Работал Кармалюк хорошо. Мастер он был на все руки, у товарищей пользовался непререкаемым авторитетом, и начальство поставило его надсмотрщиком.
Этого Кармалюк только и ждал. Получив относительную свободу, он начал готовиться к побегу. Не прошло и трех месяцев, как он «бежал с другими же человеками подобными, но вскоре за сим пойман и отдан в другой завод медный». Беглецов жестоко наказали розгами и разослали туда, где были еще более тяжелые условия каторги.
На медеплавильном заводе, куда попал Устим, каторжники жили в остроге, обнесенном земляным валом и палями — столбами, заостренными вверху. По валу день и ночь расхаживали часовые. Каждое утро барабан поднимал каторжников на работу. Вечером под грохот того же барабана они выстраивались во дворе завода, и их гнали опять в острог. После вечерней поверки казармы запирались, и открыть двери мог только разве пожар да внезапный приезд высшего начальства. Старожилы, мечтая о побеге — а всех неудержимо манило к себе и синее весеннее небо и теплые майские ветры, прилетавшие в острог из родных краев, — говорили:
— Э, отсюда не уйти! Делали попытки те, кому жизнь тут стала так невмоготу, что хоть разгоняйся да в пали головой. Такому человеку хоть на тот свет, лишь бы, дескать, перемена. Ну и никто дальше кордегардии не уходил. Засекали их там мало не до смерти розгами, выдерживали неделю-другую в лазарете и опять на старое место определяли.
— Это не острог, а гроб, — подтверждали со вздохом и другие. — Отсюда нашему брату бессрочнику одна дорога: на тот свет. Вот ежели бы можно было на время умереть, а потом из могилы вылезть — о, тогда еще погулял бы на волюшке, покуролесил в свое удовольствие…
— А что, братцы, как я слыхивал, бывали случаи, когда людей закапывали, а они оживали и вылезали из могил. Вся деревня с перепуга разбегалась. А почему? Угорел человек, дыхание, значит, потерял, а душа еще не отлетела. Вот ежели бы опиться угару в такую меру, чтобы потом проснуться…
— А кто же тебя на кладбище отроет?
— Да то уж пустая статья: были бы денежки.
— У кого есть денежки, тот, брат, здесь и не сидит.
— Да и то верно.
Кармалюк внимательно слушал все рассказы о побегах, изучал каждую щель в палях острога. Он не верил, что невозможно найти путь к побегу. С завода было еще труднее уйти: весь день, обливаясь потом, он должен был кидать дрова в прожорливую топку печи. На полчаса нельзя отойти, чтобы этого не заметили. Значит, нужно бежать из острога. Но как? Несколько дней Устим ломал голову и нашел путь.
Побег всегда связан с огромными трудностями и с таким же риском. Беглец сознательно идет на смертный приговор, ибо ставит себя под пулю часового. И цифры показывают — их хорошо знали все каторжники, — что из ста побегов удается меньше десяти. Да и тех, кто, преодолев тысячи смертельных опасностей, выбирается в конце концов из Сибири, зачастую ловят уже где-то в родных местах и «за неимением письменного вида» опять гонят в Сибирь, как бродяг. Если не на каторгу, то на вечное поселение.
И далеко не у каждого мечтавшего о свободе хватало смелости решиться на побег. Но все с невольным уважением относились к тем, кто шел на такой риск. Даже гордились ими. Вот, мол, такой же, как и мы, каторжник вечный, а глядите, черти мохнорылые, обвел-то он вас. Ушел. Не удержали ни замки, ни решетки. Уйдем и мы, дайте только срок. И как только нужно было помочь кому-нибудь, отважившемуся на побег, все, кроме отъявленных доносчиков, принимались за дело.
Славу о мужестве Кармалюка, о смелых побегах, о расправах с панами давно уже разнесли его побратимы по Сибири. В каждой тюрьме, в каждом остроге его встречали с особым почтением. Да и сам он, обладая поистине железной силой воли и добрым, незлобивым нравом, быстро располагал к себе сердца людей. Всем нравилось, что он в самые трудные минуты не унывал; что он умел ободрить павшего духом человека; что он, не задумываясь, мог пойти на любой риск ради товарища; что он, берясь за самое трудное дело, своей непоколебимой уверенностью в победу воодушевлял и других, увлекая их за собой. А перед его суровой правдивостью и кристальной честностью преклонялись все. В остроге бывали кражи, но не было случая, чтобы у Кармалюка что-то пропало. Людей, обворовывающих своего же брата, он терпеть не мог, и они его боялись как огня. А доносчиков там, где он поселялся, окружали таким всеобщим презрением, что они один за другим просили начальство перевести их в другие камеры.
Когда Устим увидел, что в его камере подобрались такие люди, которые не только не выдадут его, а помогут, он начал готовиться к побегу. План был очень прост. Недалеко от тюремных окон шла ограда. Если перепилить решетки — а за ними никто особо не следил, ибо не они, а ограда и часовые держали арестантов, — и связать рубахи арестантов всей камеры, то эта веревка достанет до палей. Привязав камень к одному концу, можно закинуть ее меж остриями палей и выбраться по ней за ограду. А чтобы уйти от часового, шагающего по валу, нужно выбрать ночь поненастнее да потемнее. Но если уж часовой заметит, то пули тогда, пожалуй, не миновать…
На заводе нетрудно было достать пилки. В голенищах сапог Устим принес их в острог и принялся за решетки. Общими усилиями быстро одолели их. Заделали пропилы черным хлебом, затерли ржавчиной и стали ждать ненастной погоды.
И вот с запада надвинулись грозовые тучи. У Кармалюка радостно забилось сердце: гроза, точно с родины, идет вызволять его из неволи. Заполыхали молнии, хлестнул дождь. После отбоя узники улеглись спать, а как только весь острог утих, начали лихорадочно готовиться к побегу. Связывались рубахи и тут же делалась проба: выдержит ли узел. Допиливались до конца прутья решетки.
И вот настала решающая минута. Кармалюк тряхнул решетку, и она, поддаваясь его богатырской силе, начала отворяться, как калитка, слабо потрескивая.
— Готова! — сказал Устим, отогнув решетку. — Теперь подержите меня, а я стану на подоконник и заброшу камень на пали. Да рубашки скрутите так, чтобы не запутались.
— Как бы часовой стука камня не услышал…
— Выжди удара грома…
— Да он и носа не высунет из будки в такую грозу.
— А то черти его знают. Береженого и бог бережет.
— Держите крепче, — приказал Устим, — кидаю.
Устим раскрутил камень и бросил. Связанные рубахи, мелькая, точно испуганные белые птицы, бесшумно понеслись в темноту. Глухо бухнул о пали камень, и рубахи вытянулись в струну.
— Добре! Теперь натягивайте покрепче и держите. Кто первым бежит, как гласит поговорка, тому первому и пуля. Но Кармалюка никогда это не останавливало. Обняв всех соузников своих, он стал карабкаться по самодельному мосту. Темнота была такая, что хоть глаз выколи. Но вот рубахи ослабли: значит, он ухватился за верхушки палей. А вот и дернул три раза: давай следующий. Но никто не спешил лезть за ним, а все затаив дыхание ждали: грохнет выстрел часового или нет. Прошла минута, вторая, третья… пятая! Выстрел не раздался. Все. Теперь лови ветра в поле. Ну, Устим, счастье еще не отвернулось от тебя. Да будет оно идти рядом с тобой через всю Сибирь до самой Подолии! А там каждый куст — родной дом…