Горький вспоминал: «Я был наполнен стихами бабушки, как улей медом; кажется я и думал в формах ее стихов».
Она сроднила его с истоками народного творчества, его поэтическими образами и глубокими мыслями. А по высокому строю своей души она осталась для Горького, по его словам, «другом, самым близким сердцу», «самым понятным и дорогим человеком»; ее бескорыстная любовь к миру обогатила его, «насытив крепкой силой для трудной жизни».
Мать не имела большого влияния на жизнь сына. Не раз она уходила из семьи Кашириных, оставляя его на попечении деда.
Шести лет Горький обучался у него церковнославянской грамоте по псалтырю и часослову, так учились еще во времена Удельной и Московской Руси. Дед был доволен успехами внука, находя, что «память у него «каменная», коли что высечено на ней, так уж крепко».
Однако и мать приложила свою руку к его обучению. В одно из своих возвращений в семью Варвара Васильевна энергично принялась учить сына на свой лад.
«Купила книжки, — вспоминал Горький, — и по одной из них — «Родному слову»[2] — я одолел в несколько дней премудрость чтения гражданской печати, но мать тотчас же предложила мне заучивать стихи на память, и с этого начались наши взаимные огорчения… Она стала требовать, чтоб я все больше заучивал стихов, а память моя все хуже воспринимала эти ровные строки, и все более росло, все злее становилось непобедимое желание переиначить, исказить стихи, подобрать к ним другие слова… ненужные слова являлись целыми роями и быстро спутывали обязательное, книжное».
Так проявлялось в этой «борьбе» с книжными стихами первое словесное творчество Горького.
В то же время словесность не книжную, народную, ту, что он слышал от бабушки, — сказки, были и песни — Горький, как уже было сказано, запоминал легко и в очень больших объемах. Когда в 1878 году нижегородский епископ Хрисанф приехал на урок в Слободско-Кунавинское начальное училище, он с удивлением отметил ученика Пешкова Алексея, который мог ему на память говорить стихами народные сказания.
Слободско-Кунавинское училище, в котором учился Горький, было школой для городской бедноты — низшим звеном в образовательной системе буржуазно-дворянской России. Но и эта, первая для Горького, ступень оказалась шаткой.
Дед Каширин, когда-то богатый красильщик, к этому времени совершенно разорился. Он жил теперь в беднейшей части города, за рекой, в Кунавинской слободе, снимал тесную каморку и, находясь на пороге нищенства, превратился в несусветного скрягу.
Чтобы как-нибудь помочь бабушке, мальчик промышлял ветошничеством: по праздникам и в будни после школы отправлялся по дворам и улицам Кунавина собирать кости, тряпки, бумагу, гвозди.
Весной 1878 года Горький получил в награду от школы евангелие, басни Крылова в переплете, книжку без переплета с «непонятным» названием «Фата моргана» и похвальный лист.
«Когда я принес эти подарки домой, дед очень обрадовался, растрогался и заявил, что все это нужно беречь и что он запрет книги в укладку к себе. Бабушка уже несколько дней лежала больная, у нее не было денег, дед охал и взвизгивал:
— Опиваете вы меня, объедаете до костей, эх-вы-и…
Я отнес книги в лавочку, продал их за пятьдесят пять копеек, отдал деньги бабушке, а похвальный лист испортил какими-то надписями и тогда же вручил деду. Он бережно спрятал бумагу, не развернув ее и не заметив моего озорства».
«Испорченный» надписями похвальный лист сохранился. Вот его текст:
Похвальный лист
Н. С. Кунавинское начальное училище, одобряя отличные пред прочими успехи в науках и благонравие ученика Алексея Пешкова, наградило его сим похвальным листом, в пример другим.
Июня 18-го дня 1878 года».
Рукою награжденного комически переиначены даты, к фамилии «Пешкова» прибавлено прозвище «Башлыка», к «успехам в науках» прибавлено «и шалостях», а название училища — Нижегородское Слободское Кунавинское — расшифровано так: «Наше свинское Кунавинское».
Прозвище Башлык имеет своим источником имя Максима Башлыка, атамана разбойников, о «подвигах» которого рассказывал Горькому дед.
«Озорные» надписи на похвальном листе — первое, что дошло до нас, написанное рукою Горького.
На этом Горький и расстался с училищем, «курса в оном по бедности не окончил», как значилось впоследствии в документах о нем.
Осенью его отдают в «мальчики» при магазине обуви купца Порхунова на Большой Покровской улице — главной улице Нижнего.
Помимо работы в магазине, он исполнял для хозяев и всякую домашнюю послугу, как это водилось у лавочников. Прослужив зиму, он обварил себе руки кипящими щами, и, таким образом, первый его выход «в люди» кончился больницей.
Новое место для него нашлось в семье чертежника и подрядчика строительных работ Сергеева.
Приняли его на это место учеником. Однако ремеслу чертежника его не учили, а вместо того он исполнял обязанности горничной, судомойки и мальчика на посылках у двух сварливых баб-хозяек.
Горький чистил самовар и медную посуду, по субботам мыл полы во всей квартире и обе лестницы, колол и носил дрова для печей, чистил овощи, нянчил детей, ходил с хозяйкой по базару, таскал за ней корзину с покупками, служил на побегушках. «Работал я много, почти до отупения, — вспоминал он, — будни и праздники были одинаково загромождены мелким, бессмысленным, безрезультатным трудом».
Режим дома Сергеевых и обилие работы не позволяли Горькому отлучаться из дому. Но хозяева заставляли его ходить в церковь, и жизнь сложилась так, что церковь стала едва ли не единственным местом, где он был предоставлен самому себе.
Но, выстаивая долгие всенощные и обедни, он не молился, а сочинял свои «молитвы», — сами собой, без усилий, слова слагались в стихи о том, что скучно ему, «хоть бы уж скорее вырасти», что «жить — терпения нет», что «из ученья — не выходит толку», что хозяйка, «чертова кукла», «рычит волком» и что «жить — очень солоно».
И разговоры с хозяевами «зуб за зуб», и взрывы ребячьего озорства, и страстные молитвы-жалобы, и горячие неясные мечты где-нибудь в темном углу церкви — все это было способом отстоять себя, свою личность в этой обезличивающей, мутной жизни.
А свою пытливость к миру он мог удовлетворять тоже своеобразно, когда стояние за всенощной ему удавалось заменять прогулками под зимними звездами среди пустынных улиц города: можно было смотреть в окна нижних этажей, если они не очень замерзли и не были занавешены изнутри.
«Много разных картин показали мне эти окна: видел я, как люди молятся, целуются, дерутся, играют в карты, озабоченно и беззвучно беседуют, — предо мною, точно в панораме за копейку, тянулась немая, рыбья жизнь». А у Сергеевых он жил «в тумане отупляющей тоски», там «застывшее однообразие речей, понятий, событий, вызывало только тяжкую и злую скуку».
Иногда он думал: надо убежать! «Но стоит окаянная зима, по ночам воют вьюги, на чердаке возится ветер, трещат стропила, сжатые морозом, — куда-убежишь?»
Весной он убежал. Стыдясь вернуться к бабушке, которой он обещал «потерпеть, пока окрепнет», Горький не пошел домой, а стал жить на набережной широко разлившейся весенней Волги, питаясь около крючников и ночуя с ними на пристанях.
Там он нашел себе и новое место.
Он поступил «младшим посудником» на пароход. «Добрый», в то пароходство, где еще отец его работал столяром.
В прежние времена осужденные на каторгу или ссылку в Сибирь шли этапом по знаменитой «Владимирке» — шоссейной дороге из Москвы во Владимир. С проведением в 1862 году железной дороги из Москвы на Нижний этот путь частью заменил арестантам их старинное этапное движение: теперь они направлялись по железной дороге на Нижний, а оттуда по Волге, Каме, Тоболу — на баржах.
Пароход «Добрый», на который удалось поступить Горькому, тянул за собой «арестантскую» баржу и делал рейсы: Нижний — Пермь, неделя — туда, неделя — обратно.