Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
Да! если бы все слезы, кровь и пот,
Пролитые за все, что здесь хранится,
Из недр земных все выступили вдруг,
То был бы вновь потоп — я захлебнулся б
В моих подвалах верных…

Обычно эти слова актеры произносят с трагическим содроганием, с ужасом пред этим карающим потопом. У Щепкина не было никакого ужаса. Наоборот, последние слова Щепкин кончал со сдержанным, но злобным, едким смехом. «Если бы…» В том-то все и дело, что никакое «если бы» не сбудется: слезы, кровь и пот пролиты — и делу конец, а кто думает, что они что-нибудь значат на весах мировой справедливости, тот, по железному убеждению скупого, заведомый глупец. Холодной жестокостью леденил здесь Щепкин своих слушателей.

Но вот, любуясь сундуками, он произносит: «Приятно и страшно вместе». И чем сильнее упоение скупца своей властью, тем мучительнее вспыхивает в нем ревность к тому, кто унаследует его тщательно охраняемую «золотую любовницу», — вспыхивает острая ревность к сыну-наследнику.

Именно здесь был у Щепкина центр драматического действия: «Он расточит!» В этот протяжный вопль сливались и безумная ревность, и великое отчаяние, и жалостливая беспомощность. На секунду, как бы очнувшись после ревнивого вопля, скупец с холодной, ужасающей рассудочностью произносил: «А по какому праву?» И этим вопросом вмешивал слушателя-зрителя в свою алчную тяжбу с сыном. Как на страшный решающий аргумент в свою пользу, указывал скупец на непомерные, ростовщические проценты, которые «заимодавец грубый» — совесть — берет с него за его богатство. Зрители видели: да, она была у щепкинского скупого. Но даже ее, даже угрызения совести он обращал на защиту своей чудовищной страсти. Последние слова монолога — мечты о загробном, бессмертном дежурстве в подвале, у сундуков — Щепкин произносил с жуткою мечтательностью человека, знающего заранее горькую неосуществимость своей мечты.

А в завершающей сцене драмы в старом скряге на мгновение пробуждался рыцарь, и он с подлинным достоинством бросал перчатку дерзкому обидчику-сыну и тут же, хватаясь за сердце, падал ниц с предсмертным криком: «Ключи! Ключи мои!»

Это был страшный, живой, сложный образ, подлинно пушкинский образ Скупого рыцаря, воплощенный на сцене Щепкиным.

В вечер 9 января 1853 года — девяносто лет тому назад — Щепкин совершил большое дело: он умертвил навсегда искусственную декламацию, наигрыш и мнимый пафос в трагедии, доказав неопровержимо, что реализм есть такой же верховный закон трагедии, как и комедии.

Есть еще одна группа ролей Щепкина — ролей, исключительно им любимых, о которых Белинский писал:

«Это роли по преимуществу простых людей, которые требуют не одного комического, но и глубоко патетического элемента в таланте артиста. Торжество его таланта в том, что он умеет заставлять зрителей рыдать и трепетать от страданий какого-нибудь матроса, как Мочалов заставлял их рыдать и трепетать от страданий принца Гамлета или полководца Отелло».

Из драматического водевиля «Матрос», переведенного с французского, Щепкин сделал подлинную народную трагедию.

Старый матрос возвращается на родину из долголетнего вражеского плена. В синей матросской куртке, в красном жилете со светлыми пуговицами, с клеенчатой шляпой и походной сумкой, Щепкин-матрос одним своим появлением вызывал бурю рукоплесканий.

Отчизна дорогая,
Тебя я вижу вновь,
Все та же жизнь простая.
Те ж ласки и любовь… —

эти слова Симона исторгали слезы. Очевидец спектакля делится своим восторгом: «Вы видите в нем моряка, который любит свое отечество, славу и людей, близких его сердцу. Как чудно он умел выразить гордость о возвращении на родину и вместе тайную грусть, что, может быть, его жена и дочь уже не существуют!»

Все кругом изменилось, —

с глубокой тоской шепчет старый моряк.

Безумец! Ты забыл, что время,
Как шквал, рвет жизни паруса…

Старый матрос убеждается, что его считают умершим. На кладбище воздвигнут ему памятник, как герою, павшему со славою в битве при Трафальгаре. Он узнает, что его жена замужем. Сраженный этой вестью, Симон не произносит ни слова, но в его почти безумном от отчаяния взоре блестят слезы.

«В эту страшную минуту Щепкин не сказал ничего, но прекрасное лицо его выразило все, что он чувствовал, и театр в благоговении не смел даже аплодировать — так велика была обаятельная сила таланта Щепкина».

Не желая разрушать чужого счастья, старый матрос незаметно исчезает, чтобы кончить безвестную труженическую жизнь там —

В морях, морях,
Где буря и страх,
Гроза в небесах…

После одного из представлений «Матроса» зрители, потрясенные виденным, потребовали от великого артиста раскрытия тайны его власти над ними. И он в дружеской беседе раскрыл эту тайну. Она — в различии между «актерством» и «художеством». Участник этой беседы передает: «В деле искусства сценического Щепкин отличает актерство (искусство в низшем смысле) от художества (искусство собственно). Актерство достается даже просто известною сценическою опытностью. Но художество как творчество является в полном олицетворении живой, действительной личности.

Актер копирует человека в его действиях и чувствованиях.

Художник-артист становится (Щепкин не устает это повторять) самим этим человеком, делая его личное бытие своим бытием.

Щепкин — впервые на русской сцене — показал нового человека, которому ранее там не было места: человека из народа. Великий художник-демократ, он в своем «Матросе», в своем изобретателе Жакарте («Жакартов станок»), в некоторых других ролях первый показал доблесть и честь, ум и талант, простоту и величие человека из трудовых масс.

И реализм Щепкина становится в этих ролях демократическим реализмом.

Вслушаемся в речи, которые исходили из уст Щепкина в роли Жакарта, изобретателя ткацкого станка.

Жакарт содрогается от ужаса при виде кошмарных условий человеческого труда в лионских мастерских: «Работники не живут… они страдают… Чтобы это понять, надо видеть их вблизи. Эти несчастные набиты сотнями в тесных мастерских, без воздуха, на привязи, почти на цепи, зависят все один от другого и часто принуждены быть праздными. И бедные женщины работают так же, как мужчины. Даже маленькие дети — бледные, худые, изможденные — и те истощаются от лишних усилий. Как подумаешь об этом, сердце обливается кровью».

Никто никогда в русском театре до Щепкина не произносил подобных речей — взволнованных, горячих, одушевленных любовью к рабочему человеку.

Щепкин создавал в лице Жакарта образ радетеля о благе рабочих, защитника их труда, и с особой, вдохновенной силой звучал в устах Жакарта — Щепкина гимн труду и трудящимся:

Честь и слава их трудам,
Слава каждой капле пота,
Честь мозолистым рукам,
Да спорится их работа!

В устах Щепкина это было пламенное исповедание веры в великое будущее тех, к кому только и могут относиться эти слова, — в будущее трудящихся людей. «Гимн труду» Щепкин любил читать и с эстрады.

И этот гимн труду скоро перешел в уста народа, как и щепкинские песни старого матроса.

Московский генерал-губернатор Закревский послал секретное донесение шефу жандармов Долгорукову:

«Щепкин Михаил Семенович, актер… Желает переворотов и готов на все».

81
{"b":"196787","o":1}