О времени напоминал только бой стенных часов. Казалось, что они звенят ежеминутно, напоминая о прошедшем часе. И вот однажды Николай Егорович снимает их со стены и освобождает механизм от боевой пружины. Непривычное движение в кабинете тревожит девушку с длинными белокурыми косами и глазами, как у отца. Она бережно открывает дверь и вопросительно смотрит. Николай Егорович вешает часы на место и с торжеством показывает дочери пружину:
— А ну, пусть-ка теперь позвонят!
Девушка улыбается и плотно притворяет за собой дверь.
Николай Егорович не сразу возвращается к работе. Несколько минут, а может быть и час — теперь ничто не тревожит его размышлений, — он сидит неподвижно в своем кресле. Наедине с собой он кажется еще более величавым и загадочным, чем на людях. Эта суровая мужественность, проникнутая огромной внутренней напряженностью, страстной целеустремленностью, заставляет вспомнить об изваяниях Микеланджело. Широкое, простое, седобородое лицо с поднятыми и изогнутыми бровями. Крупная фигура, в которой чувствовалась незаурядная физическая сила и выносливость… Охота, купание, многочасовые прогулки, ранние утра и неприхотливость в быту сохранили Жуковскому силу и статность до последних дней.
Высокий, тонкий голос, как у Тургенева, совсем не шел к сложению и внешности Николая Егоровича. Казалось бы, это должно было мешать ему как лектору, особенно когда он, бывало, повернется к доске, на которой что-то пишет мелким почерком, закрывая к тому же мощной фигурой написанное. Но никто из студентов не улыбался: лекции Жуковского не были только чтением — это были часы творческого труда, и профессор покорял слушателей.
А ведь случалось, что, увлекшись идеей, он вдруг погружался у доски в свой мир фигур и значков, забыв об остальном. Тогда в аудитории наступала мертвая тишина. На доске возникали цифры и чертежи. Высокий, крупный человек с большой бородой, глубокими глазами и странно изогнутыми, как бывает при удивлении, бровями казался олицетворением мысли, и никто не смел нарушать напряжения зримо протекавшего творчества…
Даже рассеянность Жуковского, поистине анекдотическая, внушала к нему уважение: источником ее была величайшая сосредоточенность. Профессор механики не смешил своих слушателей в техническом училище, когда, вернувшись с урока физики из женской гимназии, вдруг вызывал отвечать «госпожу Македонскую». Никто не смеялся и тогда, когда, проговорив целый вечер с молодежью у себя в гостиной или кабинете, гостеприимный хозяин вдруг поднимался, ища свою шляпу, и начинал прощаться бормоча:
— Однако я засиделся у вас, господа. Надо идти, пора…
Извозчики, постоянно дежурившие у подъезда двухэтажного домика в Мыльниковом переулке, совершенно серьезно говорили о своем ученом ездоке:
— Уж такой добрый, такой добрый барин. Привезешь его — заплатит. А иной раз, если не успеешь отъехать, еще и с горничной вышлет. Такая добрейшая душа!
Жуковский был мнителен и собственной рассеянности боялся пуще всего на свете. Он боялся огорчить кого-нибудь своей рассеянностью. И это побуждало окружающих к особенной предусмотрительности. Многие из бывших слушателей Воздушной академии, носящей теперь его имя, помнят, как тщательно соблюдалась очередь специальных дежурных, на обязанности которых лежало провожать профессора до дому, не показывая при этом вида, что сзади его охраняют от уличных случайностей благоговейные ученики.
Не надо судить по бережному отношению окружающих, что этот богатырь нуждался в чужой поддержке среди житейских забот. Человек огромной энергии и трудоспособности, могучего сложения и поэтической жизнерадостности, Жуковский никак не напоминал беспомощного ребенка. Только всю свою энергию и трудоспособность, всего себя он отдавал делу своей жизни. Окружающих его поражало, например, равнодушие Николая Егоровича к вопросам материальной «выгоды», он не запатентовал ни одного своего изобретения. Однако все это ведь только в глазах окружающих казалось беспомощностью. То, что им казалось ценностью, имело в глазах Жуковского ничтожное значение, и его безразличие, больше того — пренебрежение к этим вещам, было естественной самообороной творческого ума от помех его постоянной, самой важной для него работе.
Конечно, не было недостатка в людях, которые из самых лучших побуждений всячески старались побороть в Николае Егоровиче этот его инстинкт самосохранения — «ради его же пользы». Но инстинкт гения непреоборим. Жуковский и не спорил — погруженный в свои мысли, он просто не вслушивался в доводы доброхотов, а иногда по рассеянности даже считал, что его собеседник держится того же самого мнения, как и он сам.
Однажды Николай Егорович занимался вопросом о вращении веретена на кольцевых ватерах. После теоретического решения он предложил, как всегда, и практическую конструкцию веретена. Друзья предупреждали его, что по русским законам изобретатель лишается права на патент, если заявке на изобретение будет предшествовать публичный доклад о нем.
Жуковский не отменил доклада.
Сто лет теоретики и экспериментаторы стремились к созданию наивыгоднейшей формы гребного корабельного винта. Уже была изобретена паровая турбина и строились быстроходные суда. Найти лучшую форму такого винта становилось теперь неотложнейшей задачей. Машиностроительный гений англичанина Парсонса, изобретателя паровой турбины, бился над практическим решением. Европейские ученые теоретизировали. Жуковский, взявшись за то же дело, создал свою знаменитую «Вихревую теорию гребного винта» и положил конец спорам.
Ученики и товарищи, знавшие всю остроту положения, настаивали на немедленном печатании работы. Жуковский на спешку не соглашался.
— Вы потеряете научное первенство, Николай Егорович! — убеждали его.
— Неважно, — отвечал Жуковский спокойно.
Важно было наиболее глубоким и правильным образом решить задачу — все остальное, вроде погони за «первенством», мешало, отвлекая внимание и ум.
* * *
В. И. Ленин назвал Жуковского «отцом русской авиации». Научно-технический комитет Главного управления воздушного флота возлагал венок на гроб Жуковского, как «творца научной авиации». Действительно, из всех работ великого русского ученого и «сверхинженера» наибольшее значение приобрели его исследования и теоретические настроения в области аэродинамики — науки о силах, возникающих при движении по воздуху различных тел.
Днем рождения авиации считается обычно 17 декабря 1903 года, когда взлетел первый самолет братьев Райт. До этого мало кто и слышал о больших подготовительных работах, которые велись для того, чтобы осуществить вековечную мечту человечества. А такие работы велись задолго до первого аэроплана братьев Райт во многих странах и многими людьми.
И при этом история русской авиации совсем не была лишь примечанием к соответствующей главе в истории мировой науки и техники. Наоборот, русская авиация шла своим собственным уверенным путем: аэроплан братьев Райт — только внешний эпизод, который мог быть, а мог и не быть, без особенного значения для победоносного завоевания воздушного океана.
Именно Россия выдвинула прежде других стран творцов научной авиации в лице Жуковского, Циолковского и старейшего исследователя в этой области Джевецкого. С. К. Джевецкий еще в 1884 году сделал в Русском техническом обществе замечательный доклад по теории полета птиц: «Аэропланы в природе».
За два года до того, именно в 1882 году, другой энтузиаст летного дела, А. Ф. Можайский, построил у себя на даче под Петербургом первый русский аэроплан. Эта машина была принципиально правильно построена и не взлетела только из-за отсутствия легкого двигателя. Когда такой двигатель появился, разрешилась и проблема передвижения по воздуху в аппаратах тяжелее воздуха. Можайский же располагал только паровым двигателем, который он всячески стремился облегчить. Очень вероятно, что он и заставил бы свою машину взлететь за двадцать лет до братьев Райт, если бы смерть не помешала ему завершить дело[14].