Часто с побережья Файфа я видел,
Как ты возвышаешься над пейзажем на зеленом холме;
Так святые хмурятся, впервые увидев
Вечное блаженство рая,
Однако потом они больше не опускают глаз на землю,
Быстро перенимая ангельские привычки.
Так и я больше не стал смотреть на Файф,
А поскакал галопом к Эдинбургу.
[259] Фергюссон так и не успел окончить курса к тому времени, как его отец умер, оставив семью без средств к существованию. Роберту пришлось вернуться в Эдинбург и взяться за первую попавшуюся работу. Он поступил в юридическую контору, занимавшуюся завещаниями и матримониальными Делами. Это была тяжелая, монотонная, малооплачиваемая работа, не достойная его, но одновременно и не особо обременительная для молодого человека, который хотел быть поэтом. Его сочинения показывают, что свободное время он проводил в тавернах либо в клубе, в который вступил — клубе Рыцарей Плаща, который, среди доступных ему клубов, наиболее тяготел к богеме.
Любой зашедший в лучшие пабы Эдинбурга сегодня поймет, чем они так влекли Фергюссона:
Старый Дымокур! Ты, веселый притон,
Дом родной для многих бездельников,
Которые сидят, уютно развалившись, у твоего очага,
И им тепло и уютно,
И так они и сидят, передавая друг другу стаканчики,
Чтобы промочить горло.
[260] Фергюссон часто описывал бытовые сценки — например, девушек, моющих лестницы Старого города:
На лестницах, с тазами или горшками в руках,
Любят стоять босые служанки.
Прохожие знают, как резко
Может пахнуть Эдинбург по утрам.
Затем, мощным потоком, подобным
Воде под Северным мостом,
Они любезно смывают экскременты
Воодушевляя наши н
осы и устраивая для них настоящий праздник.
[261] Фергюссон позволял себе отвратительные выходки по отношению к людям, стоящим выше его по социальной лестнице. Когда Босуэлл в 1773 году привез в Эдинбург доктора Сэмюэла Джонсона, Фергюссон вопрошал, безжалостно насмехаясь над сим славным мужем в стихах, украшенных громоздкими «латинскими» словами, что будет, если «Великий педагог» попробует овсянку или виски, а может быть, даже наденет килт:
Пробовали ли вы уже дать чаше, наполненной овсянкой,
Приблизиться к вашим устам?..
…можете ли вы проглотить
Крепкий пламенный голубой виски?
Надевали ли вы на ваши английские чресла
Килт, отрекшись от штанов,
Которые подобает носить в Лондоне?
[262] И все же Фергюссон предпочитал писать о жизни бедняков — потому что хорошо ее знал. Ему было суждено умереть от сифилиса в 1774 году. Последние месяцы он влачил жалкое существование, прекратившееся в итоге из-за несчастного случая. Он упал с лестницы и ушибся головой; в бреду его принесли домой к матери. Она не могла ухаживать за ним, так что его пришлось отнести в сумасшедший дом как «нищего безумца». Условия содержания там были ужасны. В этом сумасшедшем доме он и умер.
* * *
И все же, прожив столь недолго, Роберт Фергюссон остался в памяти братьев-шотландцев как тот, кто смог дать простонародной музе новую жизнь, продолжив дело Рамсея-старшего. Побывав у могилы Фергюссона в Кэнонгейте, Роберт Бернс написал для него эпитафию (почему-то на английском).
О старший брат мой по судьбе суровой,
Намного старший по служенью музам,
Я горько плачу, вспомнив твой удел.
Зачем певец, лишенный в жизни места,
Так чувствует всю прелесть этой жизни?
[263] И Бернс, и Фергюссон хорошо знали, что оба принадлежат к партии дьявола. Однако Бернс, в отличие от Фергюссона, был сельским парнем, охваченным благоговением перед столицей. Этим во всяком случае объясняется безжизненный неоклассический стиль, в котором он считал подобающим писать в Эдинбурге, где бывал наездами в 1786–1788 годах, как, например, в вымученной хвалебной песне столице «Эдина! Трон шотландской славы!», или в элегии на смерть второго лорда-председателя Арнистона, «Перенесем ли тяжкую утрату?», которую Дандасы, по понятным причинам, не потрудились даже заметить. Бернс, обласканный в столичных салонах как «боговдохновенный пахарь», без сомнения, пытался дать аристократической аудитории то, чего, по его мнению, она от него ожидала: поэзию «правильную» — то есть написанную на английском и согласно классическим канонам (подобно тому, как была «правильна» архитектура Нового города). Можно задаться вопросом, не становился ли постепенно подобный классицизм ширмой для бесплодности.[264]
Это чувствовал и сам Бернс. Лучшим произведением, созданным им в Эдинбурге, было обращение «К хаггису», все еще популярное сегодня благодаря невинной иронии, с которой Бернс пишет о простых земных радостях шотландцев, и тому, что хаггис входит в традиционное меню «ужина Бернса» как непременный атрибут. В реальной жизни он также время от времени нуждался в том, чтобы отправиться в загул, и тогда напивался и соблазнял служанок, своих Мэй Кэмерон или Дженни Клоу. Принимавшие его у себя знали об этом; это приводило их самих, в особенности их жен и дочерей, в трепет. Когда Бернс встретил миссис Агнес Маклиоз, племянницу судьи лорда Крейга, оставленную заблудшим мужем, между ними вспыхнул бурный роман. Их чувства главным образом находили выход в письмах; Бернс подписывался именем «Сильвандер», Агнес — «Кларинда». Мы не знаем, привел ли этот куртуазный роман к постели. Как Бернс ни был приятен в гостиной, в будуар его скорее всего так и не пустили. Кларинда разорвала отношения с ним (что бы это ни были за отношения), когда узнала, насколько сладострастным мог быть Сильвандер. Единственное, что осталось от этого романа — одна из величайших песен Бернса, «Поцелуй — и до могилы…»[265]
В салонах Бернсу оказали такое внимание, какого никогда не оказывали ни Фергюссону, ни еще одному поэту, жившему тогда в Эдинбурге — Дункану Бан Макинтайру. Макинтайр сочинял стихи на гэльском — и существовали они только в устной форме, поскольку он был неграмотен. Он родился на границе Аргайла и Пертшира, откуда гэлы могли легко переселиться в центральную Шотландию, когда прежний образ жизни прекратил существование; изгонять их не пришлось. Свидетельств о внутренней миграции шотландцев после Куллодена имеется очень мало, однако несколько наблюдателей отмечали, что все больше и больше непритязательных горцев выполняли теперь обязанности слуг и прочую малооплачиваемую работу. Они влились в общество Эдинбурга, и в городе даже появилась гэльская часовня — в 1767 году, примерно тогда, когда туда прибыл Макинтайр. К этому моменту его произведения уже были опубликованы благодаря помощи собрата-якобита, барда Аласдэра Макмейстера Аласдэра. Это было не важно. В столице Макинтайр превратился в еще одного крестьянина на бесперспективной службе в городской гвардии (без сомнения, он все же был за нее благодарен, поскольку ранее привлекался к суду за незаконное производство виски и не мог рассчитывать на многое). В своей «Oran Dhùn Eideann» («Песне об Эдинбурге») он в своей беспечной манере бросал трезвый взгляд на джентльменов, которых ему полагалось охранять: