Лобный глаз вспыхнул и выбросил в комнату конический луч света, в котором тут же материализовались обычно невидимые, порхающие в воздухе пылинки. В тот же миг из динамиков, вделанных в стены, понесся звук, или, вернее, зачатки звука, слабые его предвестия, в общем-то различимые, но пока еще нейтрально-пустые, слегка шипящие и похожие на трение мягких предметов, перебиваемое посторонним треском. Когда раздалась музыка, Хаас и Прадон повернулись к стене напротив. Сам Рассел не шевельнулся, он застыл в своем кресле, по-прежнему направив взгляд перед собой, к письменному столу; огромные очки придавали ему вид не то уснувшего, не то вспугнутого насекомого.
Музыка была бинарной, схематичной и довольно громкой; в паузах слышались неясные обрывки разговоров и звон бокалов. Изображение тоже было неясным, хотя и красочным; Прадон отрегулировал четкость.
На узкой сцене ночного кабаре раздевалась молодая женщина. За кулисами стоял мужчина, с виду старше ее; он следил за стриптизершей, подхватывая на лету и складывая предметы одежды и покрывала, которые она швыряла в его сторону одно за другим, в убывающем порядке. По завершении процедуры женщина постояла на сцене еще несколько секунд, ритмично покачивая тем, что осталось после раздевания, затем ушла.
Занавес упал, приглушив редкие хлопки публики.
— Привет, Карла, — сказал мужчина.
— Привет, Абель, — сказала женщина.
Таким образом стали известны их имена. Подойдя, мужчина протянул ей стопку заботливо сложенной одежды.
— Никто и думать не думает о типе, который ее собирает, — пожаловался он.
— Пока есть кому ее собирать, еще не все потеряно, — со вздохом ответила Карла.
Один из зрителей отважился заглянуть за кулисы. Он устремил на Карлу алчный взгляд, под мышкой у него был зажат желтый целлофановый пакет. Абелю пришлось выталкивать его силой; наконец незваный гость попятился и исчез.
— Каждый вечер одно и то же, — сказал Абель, возвращаясь к Карле. — Хоть дерись с ними.
— Ко мне сегодня вечером кое-кто придет, — сообщила Карла, — один американец. Пропустишь его сюда.
Абель кивнул. Он глядел, как она развязывает и снимает с шеи красную бархотку — единственное украшение, которое она оставляла на себе во время стриптиза; теперь она обнажилась дальше некуда. Многолетняя работа управляющим в этом заведении постепенно возвела между Абелем и женской наготой нечто вроде стены, непроницаемого, хотя и прозрачного экрана, уберегавшего его даже от намека на вожделение. Он ходил среди голых накрашенных тел с полнейшим безразличием — так хирургический скальпель бесстрастно рассекает печень за печенью. И все-таки на Карлу он смотрел.
— Эй, берегись! — улыбнулась она. — Как бы тебе не пришлось драться с самим собой.
Абель переступил с ноги на ногу, сглотнул слюну, и на его лице отразилось глуповатое смущение. Карла снова усмехнулась и пошла в гримерку. Абель с минуту потоптался за кулисами, озадаченно нахмурившись, и поплелся в бар, словно под воздействием какого-то загадочного тропизма.
В гримерке царил полный кавардак. Карла уселась перед большим круглым зеркалом, обрамленным голыми, в основном перегоревшими лампочками, и начала снимать грим, чтобы наложить новый. Услышав стук, она вскочила и бросилась открывать, но, едва распахнув дверь, отступила назад и машинально прикрыла руками грудь.
— Извините, — пробормотала она, — я ждала кое-кого другого.
— Я собираю на слепых, — сказал Рассел.
Сейчас на нем были другие очки — не с толстыми прозрачными стеклами, а с черными. В левой руке он держал трость, в правой — жестяную коробочку с ручкой, прорезью в крышке и этикеткой на передней стенке.
— Да, конечно... минутку, — ответила Карла, опустив руки.
Она подошла к зеркалу, пошарила в сумочке и вернулась с монетами, которые и опустила в щель, для этого предназначенную.
— У вас доброе сердце, — объявил Рассел и нажал на ручку своего портативного устройства для сбора пожертвований.
Звук был почти неслышным, но внезапно под левой грудью Карлы, в том месте, где находился вышеупомянутый орган, появилась крошечная дырочка. Карла пошатнулась, глаза ее изумленно расширились, и она мягко опустилась на пол гримерки, застеленный линолеумом, имитирующим розовые мраморные плиты, где ее распущенные волосы легли вокруг головы золотистым ореолом. Рассел выдернул из-под тела носок своего ботинка, дунул на жестяную коробку, откуда струился легкий дымок, и направился в глубину комнаты, приближаясь якобы к зрителям, а на самом деле к кинокамере, скрытой на вешалке среди платьев. Перед тем как он ее выключил, она показала крупным планом, чуть косо, его лицо, и этот последний кадр сменился темнотой.
— Весьма находчиво, — сказал Джордж Хаас. — Что ж, продолжим.
3
Итак, Вера лежала на кровати в своей спальне, когда заверещал телефон.
Поскольку провод был довольно длинный, аппарат частенько относили в ванную, на другой конец коридора. Вера прошла по коридору.
Ванная комната была явно великовата. Высокий потолок, блеклые стены с серыми разводами. Телефон притулился в неустойчивой позиции на краешке раковины. Здесь, вблизи, он не просто верещал, он прямо-таки разрывался от звонков, которые вылетали из него яростными залпами и, казалось, грозили вот-вот нарушить его опасное равновесие. Вера присела на бортик ванны.
— Это я, Поль, — объявил аппарат.
— Да, я слушаю, — ответила Вера.
— Я звоню просто так, — дипломатично сообщил Поль.
И тут же разразился нескончаемым потоком речи. Вера слушала рассеянно, вполуха. Освещение в ванной было тусклое; в полутьме ее накрашенные веки выглядели черными. Она отвечала односложными поддакиваниями, растягивая их елико возможно. Когда наступал ее черед говорить, она быстро водила глазами — можно сказать, стреляла ими — из стороны в сторону. Глаза у нее были большие. Она походила на Дороти Гиш, сестру Лилиан[4].
Сегодня Поль звонил уже третий раз. Он был настойчив. Его голос проникал в ухо Веры как подобие сухого питания, обезвоженного, замороженного и превращенного в тоненький бежевый жгутик. Он говорил не умолкая, так, что ей не удавалось выделить отдельные звуки или хотя бы вдохи и выдохи в сплошном тумане его длинных фраз, перегруженных отступлениями, инверсиями, эллипсисами, отсылками, поправками и перечислениями, которые доносил до нее, невзирая на этот туман, телефонный провод, сам по себе черный, эластичный и скрученный спиралью. Вера забавлялась тем, что свободной рукой растягивала эту спираль, отпускала и даже завязывала в узел, чтобы еще больше усложнить речь Поля.
Она глядела на ванну, полную неслитой остывшей воды. Хорошо бы швырнуть туда Поля — прямо в одежде, со всеми его словами, чтобы они вместе размокли там, размякли, разбухли и преобразились, как те бумажные восточные цветы, которые вода высвобождает из бесформенного, съеженного темного кокона, после чего они, распустившись во всей своей яркой красе, плавают в глубине сосуда...
«Боже, до чего бородатое сравнение!» — огорченно подумала она.
— Поймите, для меня это исключительная ситуация, — говорил тем временем Поль. — Обычно я скорее скрытен и сдержан.
Вера сняла с аппарата отводную трубку, тяжелую и черную, какой ей, впрочем, и полагалось быть, и начала раскачивать ее на проводе над ванной; провод медленно выскальзывал из ее пальцев, и трубка в конце концов почти коснулась мыльной поверхности. Вера подумала: не опасно ли окунать ее в жидкость? Что если электрический ток внезапно пронзит воду, воздух и ее саму ослепительно-белыми разрядами? Она представила себе, как падает, парализованная, в ванну, где серая вода тут же забурлит, затрясется, загудит, точно взбесившийся флиппер или старый транзистор, включенный на полную катушку; а Поль все продолжал кричать в телефон:
— Я очень хочу вас увидеть!
Вера положила параллельную трубку и окунула руку в воду. Вообще-то она предпочитала душ, а не ванны. Под душем она яснее ощущала, как струи обтекают и массируют ее тело, как оно превращается в границу между двумя водами — той, что течет сверху, и той, что уходит вниз, как оно становится посредником, промежуточным звеном в сложном лабиринте проточной воды, скрытно питающем города и веси.