Словно издалека слышу его голос, предлагающий как-нибудь вечерком сыграть в шахматы. Я киваю и рассеянно делаю себе сэндвич, который тут же и начинаю жевать, запивая холодным дюбонне.
В кухню заглядывает Мона. Пытается сказать, что Джордж Иннес хотел бы перекинуться со мной парой слов, когда я освобожусь. Он в спальне, сидит с приятелем, чилийцем Роберто.
– Что ему нужно? – спрашиваю. – Почему все хотят поговорить именно со мной?
– Думаю, потому, что ты писатель. – (Каков ответ!)
В углу у окна, выходящего на улицу, сидят Тревельян и Каччикаччи и о чем-то яростно спорят. Один похож на грифа. Другой – на шута из итальянской оперы. Странная парочка, никогда не подумаешь, что приятели.
В другом углу сидят, мрачно глядя друг на друга, Мануэль Зигфрид и Седрик Росс, отвергнутые любовники. Влетает Марджори, в руках – гора свертков. Сразу же наступает радостное оживление. И словно поезд прибыл: несколько минут спустя появляются друг за другом Нед, О’Мара, потом Ульрик собственной персоной. С их приходом в нашем кабаке возникает атмосфера старого доброго клуба. Fratres semper!
Каждый уже познакомился со своим соседом. Все говорят одновременно. И пьют! Моя обязанность – следить, чтобы у всех были наполнены стаканы. Время от времени подсаживаюсь к кому-нибудь поболтать. Но больше всего мне нравится прислуживать посетителям, носиться взад и вперед, подносить огоньку к их сигарам, принимать заказы на быстрые закуски, откупоривать бутылки, вытряхивать пепельницы, убивать с гостями время и тому подобное. Постоянное движение помогает мне думать. Пожалуй, придется писать мысленно еще один роман. Я изучаю движение бровей, изгиб губ, жесты, интонации. Я как будто репетирую пьесу, а посетители импровизируют, подыгрывая мне. Услышанный на ходу обрывок фразы достраивается у меня в голове, разрастается в абзац, страницу. Если кто-то спрашивает о чем-то своего соседа, я отвечаю за него – мысленно. Получается забавно. Просто захватывающе. Время от времени делаю глоток чего-нибудь и закусываю сэндвичем.
Кухня – мое царство. Здесь я придумываю целые истории о роковых обстоятельствах и трагических судьбах.
– Ну, Генри, – говорит Ульрик, поймав меня в углу у раковины, – как дела? За успех твоего предприятия! – Он осушает стакан. – Отличная выпивка! Ты должен дать мне адрес своего бутлегера. – Мы с ним выпиваем понемногу, пока я выполняю пару заказов. – Господи, – говорит Ульрик, – до чего непривычно видеть тебя с этим здоровенным ножом в руке.
– Не такой уж плохой способ проводить время, – отвечаю. – Позволяет обдумывать то, что я когда-нибудь напишу.
– Ты серьезно?
– Конечно серьезно. Это не я делаю все эти сэндвичи, а кто-то другой. Это похоже на действия лунатика… Как насчет доброго куска салями? Хочешь – еврейской, хочешь – итальянской. Вот, попробуй оливки – греческие оливки, каково! Понимаешь, будь я просто барменом, то чувствовал бы себя несчастным.
– Генри, – говорит он, – ты не будешь несчастным, чем бы ни занимался. Для тебя жизнь всегда интересна, даже когда ты оказываешься на самом дне. Знаешь, ты как те альпинисты, которые, провалившись в глубокую пропасть, видят над головой мерцающие звезды… средь бела дня. Ты видишь звезды там, где другие видят одни бородавки и угри.
Он улыбнулся мне понимающей, нежной улыбкой, потом неожиданно сделал серьезное лицо.
– Я подумал, что должен сказать тебе кое-что, – начал он. – Это касается Неда. Не знаю, говорил ли он тебе, но он недавно потерял работу. Пьянство. Не может удержаться. Я говорю это затем, чтобы ты приглядывал за ним. Он, ты знаешь, очень высокого мнения о тебе и, возможно, будет часто здесь появляться. Постарайся сдерживать его, ладно? Алкоголь – яд для него… Между прочим, – продолжал он, – как думаешь, могу я принести как-нибудь вечером шахматы? Я имею в виду, когда будет поспокойней. Случатся вечера, когда никто не придет. Ты только позвони мне. Кстати, я прочел книгу, которую ты мне дал, – об истории шахмат. Удивительная книга. Сходим как-нибудь в музей посмотреть на эти средневековые шахматы?
– Непременно, – сказал я, – если только получится встать к полудню!
Друзья тянулись на кухню один за другим, чтобы поболтать. Нередко они вместо меня обслуживали гостей. Иногда гости сами заходили на кухню попросить выпить или просто посмотреть, что происходит.
О’Мара, естественно, застрял на кухне надолго. Он без умолку болтал о своих приключениях на солнечном юге. Хотя это, может, было бы и неплохо – вернуться нам, всем троим, туда и начать новую жизнь.
– Жаль, нет тут у тебя лишней кровати, – сказал он. Задумчиво почесал затылок. – А если сдвинуть пару столиков и положить сверху матрац?
– Можно, только давай как-нибудь в другой раз.
– Конечно-конечно, – согласился О’Мара. – Как скажешь. Я просто предложил. Во всяком случае, здорово, что мы увиделись. Тебе понравится на Юге. Один только тамошний чистый воздух чего стоит… Здесь ведь просто помойка! Не сравнить с тем, что там! Кстати, ты видишься с этим чокнутым – опять забыл, как его зовут?
– Ты имеешь в виду Шелдона?
– Да, Шелдона, его самого. Погоди, он еще прискачет! Знаешь, что сделали бы с таким настырным типом на Юге? Взяли бы за зад да вышвырнули, а то и линчевали бы. Скажи-ка, – он схватил меня за рукав, – что это за дама там, в углу? Пригласи ее сюда, а? У меня уже две недели не было хорошей бабы. Она не жидовка? Не то чтобы это было важно… только они слишком прилипчивые. Ты понимаешь. – Он грязно хихикнул и плеснул себе бренди. – Генри, я должен рассказать тебе о девчонках, за которыми там волочился. Это прямо-таки «История европейской морали». Одна, у которой был огромный дом в колониальном стиле и куча слуг, все делала, чтобы заарканить меня. Я и сам чуть было не согласился жениться – такая она была хорошенькая. Это было в Питерсберге. В Чаттануге я столкнулся с нимфоманкой. Чуть живой от нее убрался. Они все там малость ненормальные, поверь. Фолкнер, который знает всю их подноготную, не отрицает этого. Они полны смерти – или чем-то таким. Хуже всего, что они и тебя этим заражают. Я там совсем разнежился. Потому и вернулся. Мне нужно что-то делать. Боже, но Нью-Йорк похож на морг! Надо быть ненормальным, чтобы жить тут всю жизнь…
Девица в углу, с которой он не спускал глаз, подала ему знак.
– Извини, Генри, – сказал он, – наконец-то, – и помчался на зов.
События приняли драматический оборот, когда начал регулярно заходить Артур Реймонд. Он обычно появлялся в сопровождении своего закадычного дружка Спада Джейсона и его пассии Аламеды. Артур Реймонд ничего так не любил, как споры и диспуты, и, если была возможность, завершал их, свалив оппонента борцовским приемом на пол. Для него не было большего удовольствия, чем вывернуть или вывихнуть кому-нибудь руку. Его идолом был Джим Дрисколл, который позже перешел в профессионалы. Джим Дрисколл когда-то учился на органиста, может, поэтому Артур так обожал его.
Как я уже сказал, Артур Реймонд всегда кого-нибудь задирал. Если не удавалось вовлечь других в спор или дискуссию, он возвращался к своему дружку Спаду Джейсону. Этот последний был настоящим богемным типом. Превосходный художник, Спад гробил свой талант. Он всегда готов был бросить работу, едва к тому представлялся малейший повод. Жилище его было тот еще свинарник, где он валялся в грязи с этой язвочкой Аламедой. К нему можно было постучаться в любое время дня и ночи. Он прекрасно готовил, всегда был в отличном настроении и мог откликнуться на любое, даже самое фантастическое предложение. К тому же всегда имел при себе немного наличных и с готовностью давал в долг.
Мону ничуть не интересовал Спад Джейсон. «Испанскую сучку» же, как она именовала Аламеду, Мона просто ненавидела. Однако они, когда появлялись, всегда приводили с собой троих или четверых человек. Некоторые посетители обычно уходили, завидев эту банду, – Тони Маурер, например, Мануэль Зигфрид и Седрик Росс. Каччикаччи и Тревельян, напротив, встречали их с распростертыми объятиями, поскольку могли рассчитывать выпить и закусить на дармовщинку. Кроме того, они обожали спорить да дискутировать. Это доставляло им огромное удовольствие.